Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 84 из 163

virtù подразумевает использование наемников, в то время как граждане остаются не вооружены. Для Льюкенора, снабдившего книгу собственным комментарием в форме предисловия, этот парадокс – а он казался ему не менее поразительным, чем венецианцу, – составлял часть того чудесного способа, благодаря которому политические механизмы Венеции осуществляли контроль над всеми сферами гражданской жизни – как с точки зрения разума, так и с позиции морали.

Более того, здесь есть нечто, что, как может показаться, идет совершенно вразрез с привычными установлениями, а именно что невооруженные, одетые не по-военному люди столь благополучно отдают распоряжения и указания сильным и воинственным армиям… и что гражданам в длинных одеяниях угождают и приглашают на приемы величайшие правители и вельможи Италии; среди них в изобилии процветает бесконечная слава и неизмеримая мощь власти, суверенно соучаствуют в коих около трех тысяч дворян, но не найти ни одного из них, кто стремился бы к более высокой чести…766.

Контарини не заходит так далеко, как его переводчик. Впрочем, он объясняет позднее: гражданское общество Венеции сложилось в условиях удаленности от terra firma767, а потому и от военной жизни (как большинство тех, кто писал об этом, он не считает, что власть на море представляет какие-либо затруднения для гражданской жизни), затем город наконец превратился в сухопутную силу, и было решено, что гражданам лучше не заниматься военным делом. Они опасались, что

такое обыкновение жить на материке и отсутствие в городе, естественно, привели бы к отчуждению этой группы от прочих граждан, и венецианское общество вскоре неизбежно оказалось бы разделенным и втянутым в гражданские войны. <…> Чтобы этот недуг не укоренился в Венеции, наши предки сочли достаточным поручить защиту материковых владений чужеземным наемным солдатам, а не венецианцам. Жалованье им полагалось выплачивать из налогов отдельных провинций, ибо воины, приглашенные для их защиты, по справедливости должны и жить за их счет768.

Однако он не имеет в виду, что военная и гражданская доблесть по определению несовместимы или что первая остается в автоматическом подчинении у второй, в силу давнего венецианского установления. Это проявление добродетели, которую Контарини считает присущей венецианской аристократии в целом. В отрывке, который многое говорит тому, кто знаком с флорентийской мыслью, он подкрепляет это утверждение уже знакомыми аргументами: у Венеции никогда не было законодателя; перед законодателем, имеющим дело с теми, кто менее добродетелен, чем он сам, стоит трудная задача; о ранней истории города сохранилось мало свидетельств. Джаннотти недоумевал, как некогда венецианцы без чьей-либо помощи смогли изобрести устойчивый порядок. Контарини же предпочитает не искать объяснение этой загадке, а с гордостью констатировать ее.

В Афинах, Лакедемоне и Риме некоторые граждане отличались добронравием и любовью к общему благу, но вследствие своей малочисленности в окружении толпы они не могли как следует послужить отечеству. Наши же предки, оставившие нам в наследство столь славное государство, все как один ревностно пеклись о его укреплении, о расширении его границ, почти не думая о собственных интересах и почестях. Каждому будет понятно, что венецианцами двигало не честолюбие, а лишь забота о пользе отечества, судя по тому, что в Венеции нет или очень мало древних монументов, хотя граждане и в городе, и за его пределами совершали великие подвиги и благодаря заслугам снискали уважение в республике. Но здесь нет надгробий, конных и пеших статуй, корабельных ростров или знамен, отнятых у врагов в жестоких битвах769.

Такова была необыкновенная доблесть духа, которая позволила им создать нашу республику; подобного никогда не было, если даже сравнить ее с самыми знаменитыми государствами древности. Дерзну утверждать, что и в сочинениях выдающихся философов, которые, согласно своим душевным склонностям, обрисовали устройство государств, не было столь правильно организованной и представленной республики770.

Флорентийским мыслителям было очевидно, что честолюбие и стремление к onore и chiarezza служили стимулом для любой гражданской аристократии и что задача правления – уберечь эту жажду почестей от перверсии. Джаннотти полагал, что можно сделать вид, будто это стремление удовлетворено, при этом поставив его в зависимость от согласия других граждан, чтó служило необходимым условием, позволявших считать governo misto наименьшим из зол, под стать этому несовершенному миру. Но если Контарини готов признать за венецианцами добродетель в полном смысле безразличия ко всему, кроме общего блага, значит, governo misto в Венеции свидетельствует не столько об эффективных механизмах, позволявших справляться с пороком, сколько выражает его отсутствие. Когда затем он переходит к изложению своей политической философии, он высказывает традиционное возражение против правления только одного, только немногих или только многих, руководствуясь, однако, доводами, близкими не столько Полибию, сколько христианской аристотелевской теории. Как люди властвуют над зверями, так и над людьми должен властвовать кто-то, кто выше человека. Бог не управляет государствами непосредственно, но в человеке есть элемент божественного, а именно «ясный ум», «не подверженный треволнениям» – нечто весьма далекое от представления Джаннотти о virtù. Так как существуют и люди, которых часто смущают «животные силы… души», власть ума нельзя обеспечить, вверив правление одному человеку, группе людей или сочетанию таких групп, но «не иначе, как по божьему произволению, род человеческий, изобретя законы, достиг того, что долг управления человеческим сообществом вручается тем, чей ум и рассудок не подвержены треволнениям»771.

Если закон может достичь статуса чистого разума, а мысль, что «Бог для всего мира вещей есть почти то же, что старинный закон – для гражданского общества»772, подкрепляется неканонической ссылкой на Аристотеля, то править должны законы, а не люди; участие в правлении отдельных лиц и групп должно быть подчинено этому обстоятельству. Впрочем, возникает риск, что этот довод приведет к замкнутому кругу: законы служат залогом, что правит разум, а не единичные страсти, но их изобретают и поддерживают люди, и господствовать они могут, лишь когда людьми руководит направляющий их к общему благу разум, а не страсти, склоняющие к преследованию личных интересов. Значит, законы должны поддерживать себя сами, контролируя поведение поддерживающих их людей. В «собраниях людей», то есть в городах, где они регулярно встречаются лицом к лицу, дабы приводить в исполнение и создавать законы или вести дела, понятие «законы» должно в первую очередь означать набор установлений и правил, касающихся проведения собраний и принятия решений. Результатом таких законов должно стать направление сил человека исключительно к общему благу, то есть в русло чистого разума. Mito di Venezia заключается в утверждении, что Венеция располагает набором правил для принятия решений, обеспечивающих совершенную рациональность каждого решения и совершенную добродетель всякого, кто эти решения принимает. Венецианцы по натуре не более добродетельны, чем другие люди, но у них есть институты, благодаря которым они становятся такими.

Тот, кем всегда руководит чистый разум без необходимости стороннего контроля или помощи, похож, как мы понимаем, скорее на ангела, чем на человека. Как Левиафан Гоббса был «искусственным человеком» и «смертным богом», так и Венецию Контарини можно назвать искусственным ангелом: не будучи полностью разумными существами, люди функционировали как участники совершенно рациональной системы. Льюкенор, по всей видимости, почувствовал это:

Посмотрите на их обширный Совет, насчитывающий не менее трех тысяч дворян, всецело заключающий в себе величайшую силу и мощь этого сословия, притом что все происходящее регулируется с таким божественным спокойствием и настолько безо всяких треволнений и замешательства, что это собрание кажется собранием ангелов, а не людей.

…В наказаниях законы их не знают пощады; добродетель поддерживается всемерно; в особенности проявляется она в распределении должностей и почестей, которое происходит в такой тайне и устроено столь необычайно и сложно, что совершенно исключает какие бы то ни было честолюбивые умыслы, никогда не следуя им, но лишь тем, кои все собрание находит потребными для величайшей мудрости, добродетели и безупречной жизни.

…Есть здесь и множество других столь же необыкновенных и чудесных явлений, и уже яркая самобытность их, лишенная сходства или возможности сравнения с какой-нибудь другой такой же невыразимо удивительной республикой, подчеркивая чудесную редкостность этого явления, заставляет самое поразительное и невозможное казаться не таким уж невероятным…773.

Уму Елизаветинской эпохи Венеция могла представляться явлением из разряда политической научной фантастики: она располагала набором чудесных способов поддерживать в людях добродетель, тогда как в других государствах этим занимался разум отдельного человека или божественная благодать. В конце концов Контарини был клириком. Он не делает акцент на тайне и чуде, но наделяет венецианцев исключительной добродетелью, благодаря которой они усовершенствовали поддерживающие ее политические установления. Язык используемой им теории неизбежно обязывает его изображать добродетель как сохранение равновесия между одним, некоторыми и многими. Это категории, на которые делятся люди и которые, соответственно, надо превзойти, дабы правление стало безличным. Но в условиях его идеальной конституции правят законы, и распределение власти между одним, немногими и многими является средством, поддерживающим власть закона и разума в каждом из трех э