Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 85 из 163

лементов:

Но и множество людей само по себе непригодно для правления, если они не соединены чем-то воедино, ведь их нельзя и назвать множеством, если у них нет некоторого единства. Поэтому и гражданское общество, представляющее собой некое единство, развалится, если по какой-либо причине множество не станет единым774.

Язык указывает, что прежние философские традиции направляют и сковывают более простую доктрину смешанного правления. И действительно, вскоре после этого мы читаем, что в Венеции монархическая, аристократическая и народная формы власти сочетались таким образом, «что все формы соседствуют на равных»775. Однако речь не идет о разграничении политических функций как отдельных видов власти и вверении их одному, немногим и многим для поддержания равновесия. Такой подход, как мы видели, обусловил необходимость объяснить, как вообще один вид власти может «уравновешивать» другой. Джаннотти пришел к выводу, что, пользуясь привычными категориями, на этот вопрос ответить нельзя и его следует сформулировать иначе (задача, решение которой ему не вполне удалось). Контарини же, который писал, по всей видимости, не зная о произведении флорентийца776, в какой-то момент как будто отвергает сам язык, использованный Джаннотти для новой постановки проблемы:

…Нет более опасной заразы для государства, чем преобладание одной его части над другой. Ведь там, где нет равных прав, не бывает единодушия между гражданами. А это и случается, если кто-то один соединяет множество должностей. Так разрушаются смешанные тела, если какое-то из начал, из которых они составлены, превосходит другие; так нарушается и созвучие, если одна струна или голос звучит громче положенного. Если хочешь сохранить город или республику, не следует соблюдать в ней неравенство, дабы ни одна из частей не возвышалась над другой, но все, насколько возможно, принимали участие в отправлении государственной власти777.

Если сопоставить процитированный отрывок с текстом Джаннотти, он может показаться простым возвращением к теории описанного Полибием равновесия, однако к этому он отнюдь не сводится. Контекст фрагмента – правило, запрещавшее единовременное участие в сенате более чем трех членов одной семьи. «Части», которые не должны преобладать друг над другом, – не просто традиционные три элемента по Полибию: они могут включать в себя любые группы, на которые делятся граждане. Теория Полибия, вспомним еще раз, представляла собой классическое упрощение политической доктрины Аристотеля. Аристотель же прекрасно знал, что один, немногие и многие – это всего лишь категории, использовать которые удобно и необходимо. Прочная конституция должна удовлетворять все социальные группы. Анализ в категориях «одного», «немногих» и «многих» служил удобным инструментом, чтобы проверить, так ли это на самом деле.

Однако Контарини в гораздо большей мере, чем Джаннотти, сознательно остается философом в политике. Если флорентиец развивал концепцию virtù в направлении власти, то венецианец сохранил в ней главным образом рациональный оттенок. Правление описывалось как акт мудрости, нацеленный на общее благо. Участие всех «в отправлении государственной власти» означало, помимо прочего, равное участие в проявлении способностей на благо общества. Однако политическое тело, в котором любая мыслимая часть или категория людей проявляла бы свои способности наиболее подходящим для нее образом, было бы совершенным в своей рациональности, и участие в жизни общества посредством проявления таких способностей тоже было бы совершенным. Немаловажно, что стоящий у истоков mito идеализированный образ венецианского смешанного правления отсылал не столько к четвертой книге Полибия, сколько к «Законам» Платона778. «Искусственный ангел» был чудесен, ибо рационален, устойчив, совершенен и находился вне времени, относительно свободен от тени двусмысленности и обреченности, которые нависали над Римом Полибия или Флоренцией Макиавелли. Зная, что история его города – это история неустойчивости, Джаннотти впервые поставил вопросы о венецианской истории, оставленные им без ответа779. Затем он почувствовал необходимость найти способ проанализировать нестабильность и обеспечение стабильности. Это увело Джаннотти в сторону от всех троих его учителей: Аристотеля, Полибия и Макиавелли. Контарини же не требовалось предпринимать ни одного из этих шагов. Не последовал он и за Савонаролой, согласно которому его республика исполняет мессианское предназначение в момент апокалипсиса.

Тем не менее мы не должны отвергать венецианскую республиканскую мысль как простую мифическую проекцию некоего платонического представления о себе самой. В одной из наиболее значимых работ на эту тему Уильям Дж. Боусма показал, что венецианская мысль не остановилась на Контарини. За следующие восемьдесят лет при участии сначала Паруты, а затем Сарпи она развила чувство уникальности и моральной автономии истории, основанное на ряде утверждений о неповторимом облике Венеции и направленное против универсалистских претензий контрреформационного папства780. Точно так же, как во Флоренции, республиканское видение истории отражало не только светлые, но и темные стороны процесса. Сарпи в «Истории Тридентского собора» рисует столь же неприукрашенную картину человеческих бессилия и хрупкости, как и Гвиччардини в своих текстах781. Вневременной миф и история, лишенная завершенности, были, как мы помним, вариантами решения одной проблемы – стремления республики обрести самодостаточную добродетель и устойчивость в контексте частных особенностей, времени и перемен. Она могла уйти от истории, подчинив свои действия вневременному разуму, или попытаться подчинить историю себе, сведя в одно обширное целое все элементы нестабильности, опознанные ею и переплетенные между собой; или же она могла признать, что решить эту проблему невозможно, а ловушки истории остаются навсегда открытыми. Контарини ближе к первой точке зрения, чем ко второй; Макиавелли, Гвиччардини и Сарпи ближе к третьей. Значимость Джаннотти заключается в оригинальности его вклада во второй подход – в науку, стремившуюся к стабильности.

На этих страницах он, пожалуй, предстает как мыслитель, который в каком-то смысле смягчил позицию Макиавелли, примирив Рим с Венецией. Он преодолел обе модели и показал, что вооруженная народная республика занята прежде всего своей добродетелью, а не завоеваниями и расширением, – и таким образом избавил ее от Рагнарёка и «мирового волка». Война интересовала его меньше, чем Макиавелли, а теория конституционного равновесия – больше. Отчасти именно поэтому в разработке науки о смешанном правлении ему удалось продвинуться дальше других флорентийских теоретиков. Это означает, что роль фортуны в его теории ограничивалась многочисленными объясняющими факторами. Он не смог развить концепцию суверенитета, основанного на законодательной власти. Это обстоятельство показывает, что он еще не вырвался из мира, в котором миф Контарини или реализм Макиавелли и Гвиччардини задавали единственно возможную альтернативу. Ибо республике, которая сама не могла издавать законы, надлежало довольствоваться попытками сохранять prima forma. Она возвращалась к политической форме, направленной на обретение универсального блага и не подразумевавшей никакой политической деятельности, кроме поддержания самой формы. Макиавелли и Гвиччардини, при всем их блестящем таланте, не смогли изобразить политическую деятельность как творческую активность. Они показали лишь, насколько в действительности трудно – или невозможно – поддерживать в республике порядок. В итоге, мы вынуждены рассматривать гражданский реализм Чинквеченто даже в его наиболее высших проявлениях как своего рода негативную проекцию аристотелевского мышления. Носители этой культуры осознали качественный характер и даже необратимость исторических изменений, по-новому реорганизовав категории аристотелевской мысли. Их интерес к fortuna постепенно ослабевал, по мере того как эти категории становились источником новых теорий, позволяющих ее контролировать. Кроме того, можно предположить, что указанными ограничениями мысль Макиавелли была обязана своему упорному и настойчивому морализму.

Аристотелевский республиканизм был сосредоточен исключительно на гражданине, и флорентийским и венецианским мыслителям было ни к чему отказываться от него, пока их интересовал только человек и его шансы избежать порчи своей добродетели. На самом деле они сумели существенно пополнить лексикон, предназначенный для обсуждения подобных вопросов в рамках данной традиции. Несмотря на всю расчетливость Макиавелли и Гвиччардини, остается фактом, что слабым местом аристотелевской и гуманистической теории была нехватка средств для анализа позитивного, созидательного, а не охранительного отправления власти. Мы ранее рассматривали возможность развития неким политическим субъектом настолько сильной способности справляться с конкретными и меняющимися проблемами по мере их возникновения, что при этом институциональные средства решения этих проблем в обществе постоянно претерпевали бы трансформацию и могли изменяться сами. Очевидно, что таким агентом было бы правительство или законодательная деятельность в модерном смысле слова, а подобным политическим сообществом являлось бы современное административное государство, способное приспосабливаться к историческим изменениям. Однако маловероятно, что политическая теория, озабоченная только тем, как гражданин должен развивать свои человеческие качества, участвуя в принятии решений, направленных на подчинение личных интересов общему благу, стала бы развивать интерес к правлению как позитивной или творческой деятельности и разрабатывать соответствующий словарь. С точки зрения подобных представлений, в XVI веке политика, как правило, сводилась к структуре, в которой отдельный человек утверждал свою моральную автономию, а законодательство – к чисто формальной деятельности по утверждению и восстановлению этой структуры. Поэтому практически невозможно было помыслить изменения во времени, которые не приносили бы разрушения. Мы также видели, что взгляд на политику лишь как на укрепление ценностей или добродетелей посредством участия отдельных людей в жизни общества пресекал – всякий раз, как сам вызывал ее, – любую попытку увидеть в ней согласованное осуществление различных видов власти. Джаннотти предпринял первый шаг в этом направлении, но второй шаг оказался ему уже не под силу. Концепция Полибия с ее равновесием между разными агентами власти до сих пор, как представляется, сильно сковывала мыслителей. Мы можем сказать, что все это свидетельствует о недостатках теории Аристотеля. Впрочем, вероятно – хотя это и требует дальнейшей аргументации, – что власть в тесном полисе, где все граждане могли смотреть друг другу в лицо, должна носить размытый и личностный характер. Эти свойства полиса препятствуют возникновению концепции