о сложных и узко специализированных способах осуществления власти. На следующем этапе следует проанализировать развитие гуманистической и макиавеллиевской мысли в обществе другого типа, состоящем из нескольких институциональных субъектов, которые выполняют различные функции власти, – в Англии после правления Тюдоров с ее королем, законодательством, парламентом, церковью. Однако мы увидим, что каждый из этих агентов порождал и распространял собственную идеологию, включая определения политического сообщества и политического индивида. В связи с этим только с оговорками и лишь в нескольких различных и очень специальных значениях английское общество можно было назвать обществом гражданским или республикой, в которой проявляющие интерес к политике граждане стремились к vivere civile. Мы проследим, как стало возможным, что англичане начали говорить о себе и своем обществе в макиавеллиевских терминах. Мы обнаружим, что этот процесс включал в себя переосмысление гражданской истории одновременно в позитивном и в негативном ключе: модерный характер правления в этой связи определялся в самом акте восстания против его модерности. Эта модель, экспортированная на западные берега Атлантики, значительно способствовала усложнению американских ценностей.
ЧАСТЬ IIIЦенности и история в предреволюционной Атлантике
Глава XПроблема английского макиавеллизмаМодели гражданского сознания до Английской революции
В предшествующих главах мы изучали образ мысли, который можно назвать «макиавеллизмом». Он был призван артикулировать понятия и ценности гражданского гуманизма на фоне трудного положения, в котором оказалась Флоренция в 1494–1530 годах. Понятийная система, в которой ключевую роль играли парадигмы обычаев, веры и фортуны, пошатнулась, когда республика приняла решение преследовать универсальные ценности в преходящей временнóй форме. Ее непрочность еще более усугубили события 1494 года. Флорентийской республике не удалось противостоять возвращению Медичи к власти, а итальянские города не смогли объединить силы против французских и испанских войск. Мы отметили два главных следствия этого сложного переплетения конфликтов: во-первых, переосмысление Макиавелли понятия virtù, противоречивость которого наиболее полно отразилась в советах, адресованных principe nuovo782, а его наиболее долговременные уроки – в учении о войске как необходимом условии свободы; во-вторых, оживший и усилившийся интерес к теории смешанного правления Аристотеля и Полибия, в рамках которого Венеция выступала одновременно как парадигма и как миф и, будучи способной противостоять Риму, помогла отвлечь внимание от военного популизма Макиавелли. Понятия обычая, апокалипсиса и anakuklōsis, основанные на триаде обычаев, веры и фортуны, оставались актуальными на протяжении всего этого периода. Мы заметили лишь отчетливо выраженную тенденцию – крайне существенную для республиканской теории – замещать понятие фортуны понятием коррупции: как мы предполагаем, это позволяло объяснить вторичными причинами то, что в противном случае представлялось результатом чистой случайности. В этом отношении мы наблюдаем усиление исторического самосознания, но средневековая триада оставалась нетронутой.
Теперь нам предстоит проследить, как модели «макиавеллиевской» мысли оказались перенесены на английскую почву, а позднее – в колониальную и революционную Америку. Главная трудность, с которой мы сталкиваемся, по крайней мере если говорить об Англии, состоит в том, что в британской культуре начисто отсутствовали даже самые обычные формы выражения для понятий vita activa, vivere civile. Аналогичным образом не хватало ресурсов для республиканской реконструкции своей исторической идентичности, что, по нашему мнению, было необходимо для объяснения весьма сложных концептуальных сдвигов, произошедших впоследствии. Республиканским и макиавеллиевским идеям предстояло стать своими в среде, где господствовали монархические, правовые и богословские представления, никоим образом не располагавшие к восприятию Англии как полиса, а англичанина – как гражданина. Первая наша задача – выяснить, как вообще получилось, что эти идеи были усвоены, а для этого мы должны сначала проанализировать формы сознания, с которыми им пришлось соперничать. Нам надо понять, сталкивались ли более ранние политические языки с проблемами, из‐за которых частичное заимствование из республиканского словаря оказалось удобным или необходимым.
На первый взгляд (prima facie), идеология гражданского активизма несовместима ни с институтами, ни с убеждениями, свойственными территориальной монархии. Если воспользоваться терминологией Вальтера Ульмана783, в «нисходящей перспективе» власти человек был подданным короля, не располагая почти никакими возможностями. Ему следовало подчиняться тем, кто выше его по иерархической лестнице, и учить долгу послушания тех, кто ниже, тогда как в «восходящей перспективе» власти коллективная рациональность служила главным образом теоретическим инструментом, способным представить народ как разумное тело. Телу народа надлежало понять, что у него есть голова, сталагмит ума, способный подняться к спускавшемуся ему навстречу сталактиту власти. Corpus misticum784, который, по мысли Фортескью, нуждался в управлении politice785,786, был далек от аристотелевского полиса. Он подразумевал общность разума, способного познавать рациональные законы, и общность опыта, способного сформировать и помнить корпус усвоенных обычаев, которые становились его второй натурой. Однако речь не шла о товариществе в действии или о партнерстве, основанном на поддержании добродетелей, в котором бы люди сознательно участвовали с учетом разнообразия своего индивидуального опыта. Фортескью никогда не счел бы затруднения, подобные тем, что описывают Макиавелли и Гвиччардини, составной частью реальной ткани политической жизни. И он не стал бы изобретать механизмов разрешения подобных затруднений, которые предложили Гвиччардини и Джаннотти. Для Фортескью Венеция, равно как и Англия, являлась юридическим лицом, известным своей древностью и рациональностью муниципальных законов787. Corpus misticum был, однако, и в самом деле уязвим для методологического индивидуализма: будучи телом, главой которого являлся государь, он тем не менее состоял из отдельных людей, у каждого из которых была своя голова – что отражает изображение на фронтисписе «Левиафана», – и проблема соотнесения ума подданных и ума правителя могла вызывать много вопросов. Впрочем, сами по себе индивидуальный разум и опыт никогда не служили достаточным основанием, чтобы считать человека гражданином. Это стало возможно лишь вследствие возрождения античных представлений о политической virtus, о zōon politikon, природа которого заключалась в том, чтобы управлять, действовать, принимать решения. Как может происходить такое возрождение? До сих пор путь указывала лишь идеология vita activa, действующая в атмосфере такого сообщества, где люди действительно были призваны собираться и принимать решения. В монархии, основанной на территориальной целостности и судебной власти, отдельный человек обретал подлинное бытие прежде всего как носитель прав – на землю и на правосудие, гарантировавшее ему владение этой землей, – а структура «восходящей власти» существовала главным образом в виде обычаев, полномочий и свобод. Они оформляли и сохраняли такие права и стремились вверх, чтобы встретить нисходящую структуру власти, призванную обеспечить свою непрерывность и принуждать к исполнению своих решений. В мире jurisdictio и gubernaculum индивид обладал правами и собственностью – proprietas, тем, что принадлежало ему по праву. Он подчинялся власти, которая, исходя от Бога, никогда не являлась просто отражением человеческих прав. Поэтому основным предметом спора был и оставался вопрос, насколько тесно две эти модели – «восходящей» и «нисходящей» перспективы власти, jurisdictio и gubernaculum, прав и обязанностей – связаны друг с другом. Однако можно с уверенностью утверждать: чтобы сделать из человека активного гражданина или политическое существо, недостаточно определить его индивидуальность в терминах его прав и обязанностей, собственности и обязательств.
Неудивительно, что исследователи уже некоторое время задаются не только вопросом, каким образом ценности и понятия гражданского гуманизма смогли утвердиться на почве такой территориально-юрисдикционной монархии, как Англия788. Проблема ставится шире – как и когда, в каких терминах и при каких условиях англичанин смог развить у себя гражданское сознание, понимание себя как политического актора в публичной сфере? Дональд Хэнсон в книге «От королевства к республике»789 весьма категоричен. Он утверждает, что jurisdictio и gubernaculum никогда не пересекались между собой и едва ли между ними существовала какая-то связь. По его мнению, в Средневековье и в эпоху Тюдоров англичане пользовались понятийной системой, для которой характерна непреодолимая двойственность и которую автор называет «двойным величием»790. Уничтожение этой двойственности – а оно, согласно Хэнсону, произошло лишь после Гражданской войны 1642–1646 годов – было необходимым и (как, вероятно, предполагается) достаточным условием «развития гражданского сознания». Если я верно пересказываю суть его подхода, подобное утверждение может показаться слишком радикальным, но обладает своими достоинствами – оно отсылает к проблеме, которую историки заметили с опозданием. Развитие в Англии гражданского сознания, как его определяет Хэнсон, действительно представляет собой проблему. Это трудная тема, о которой написано недостаточно, но есть основания полагать, что оно развивалось в соответствии с несколькими сценариями. Нам следует проявить осторожность, обращаясь к следующему вопросу: каким образом англичанин научился видеть себя, будь то в аристотелевском, макиавеллиевском или венецианском смысле, в качестве классического гражданина, действующего в республике?