.) Подобным же образом Фергюсон прослеживает, как все возрастающая способность гуманистов контролировать секулярные понятия в Англии, как часто происходило и в других местах, дала импульс к развитию лучшей способности – видеть в королевстве сущность, подверженную изменениям с течением времени798. Впрочем, важно отметить, какие силы, по его мнению, ограничивали эту тенденцию. Социальные идеалисты середины XVI столетия полагали, что правление – мудрость государя в сочетании с мудростью его подданных, воплощенной в парламенте, – способно создавать законы, а законы способны привести к более справедливому и обеспечивающему процветание распределению общего блага, чем то, которое существовало на практике. Гуманисты, «рассуждавшие об общем благе», стремились понять, какие экономические силы действуют в обществе. Однако это направление мысли вместе с идеями динамизма, которые оно несло с собой, было оставлено в пользу статического и средневекового идеала сохранения королевства как иерархии чинов, системы порядка, которую нельзя поколебать. Существовал только порядок и хаос, лежавший за его пределами.
Для нас важно, что исследование Фергюсона «гражданских» аспектов английского гуманизма привело к понятиям парламента и законодательства. Расширяя свое видение различных типов гражданского гуманизма, мы ищем местные варианты фигуры «гражданина», zōon politikon, который правит и которым правят. Во французской правовой гуманистической и политической мысли времен религиозных войн он предстает чаще всего в облике нижестоящего магистрата (будь то seigneur или officier), управляющего и управляемого. В этом контексте мы задаемся вопросом, на который Боден дал в целом отрицательный ответ: может ли общество чиновников составлять polis или совокупность людей, участвующих в политической жизни? Однако в Англии существовали общее право и парламент, более деятельный совещательный орган национального уровня, чем во Франции. Вместо чиновника, носителя подчиненного или производного imperium, перед нами оказывается более разносторонняя и в этом смысле более гражданская фигура советника. Им может быть провинциальный дворянин, представляющий графство или небольшой город. Будучи членом парламента, он способен дать совет своему государю на условиях, предписывающих ему рассматривать все затрагивающие королевство дела и выполнять свои функции как представителю всего политического тела в commune consilium regni799. По мере того как в XVI веке джентри массово стали представлять в парламенте маленькие города, они все чаще шли в школы, университеты и юридические учебные заведения. Они искали образования, которое позволило бы им служить государю, давать ему советы и состязаться за местные должности и влияние в структуре правления и юрисдикции, принадлежавшей одновременно и государю, и им самим. Полученное дворянами образование можно в очень обобщенном смысле назвать гуманистическим. Стремясь определить английский вариант политически активного гуманизма и сформированного им типа гражданского сознания, доступного англичанам, мы можем от идеалистов середины столетия перейти к новым идеологиям парламентских джентри.
Гуманизму середины века парламент, вероятно, виделся как источник законов, направленных на общее благо, но к концу столетия дворяне, заседавшие в палате общин, все чаще усматривали предназначение парламента в сохранении свободы, а свободу – уходящей корнями в незапамятные обычаи, с которыми можно было отождествлять каждое крупное юридическое и правительственное учреждение, вплоть до самого парламента. Идеологии «Древней конституции» можно дать чисто структурное объяснение: все английское законодательство строилось на общем праве, общее право было обычаем, обычай основан на презумпции древности. Собственность, социальная структура и правление существовали в рамках предписаний закона и потому, как предполагалось, восходили к глубокой старине800. Но если думать о ней как об идеологии, порождаемой попытками социальных существ по-новому осмыслить самих себя, мы можем назвать ее разновидностью гражданского сознания, особенно подходящей для джентри, которые утверждались в парламенте, судопроизводстве и местных институтах общего права. Слово «гражданский» используется здесь не случайно. Нет ничего более ошибочного, чем изображать страстные заявления о древности английских законов и свобод как пассивное принятие «традиционного общества». Это было скорее традиционалистское, чем традиционное – если воспользоваться различением Левенсона801, – проявление консерватизма, а консерватизм – это образ действия. Англичанин, воспринимавший свое королевство как совокупность обычаев, а себя как производящее обычаи существо, полагал, что собственник, участник тяжбы, член совета и государь постоянно участвуют в деятельности, нацеленной на сохранение, улучшение и передачу практик и обычаев, которые делали его и Англию такими, какими они были. Культ древности обычая являлся специфически английской разновидностью правового гуманизма, и великие антиквары эпохи Якова I, которые утверждали этот культ, начав подрывать его основы, – гуманисты совершенно особого рода. Как бы далеки они ни были от гражданского гуманизма в республиканском и флорентийском понимании, их можно считать несомненными и уже не средневековыми носителями гражданского сознания, определявшего публичную сферу и образ действий в ней в традиционалистских терминах.
Мы видели, что обычай, источник вторичной природы, служил лучшим объяснением того, что делало народ и его законы уникальными и автономными. Где бы мы ни прочли, что народом должны управлять законы, отвечающие его природе, первоначально имелись в виду вторичная природа и обычное право. Претензия на уникальность была претензией на автономию; утверждение, что в английском праве и правлении нет ничего, что не было бы автохтонным или не основанным на местном обычае, подразумевало, что англичане исторически и издревле обладали суверенитетом над самими собой. Они являются и всегда были только тем, чем сами себя делали. Здесь еще более отчетливо, чем даже в утверждении Генриха VIII, что «Англия была империей и таковой признается во всем мире»802, звучала претензия на национальную секулярную независимость универсальной церкви. Во французской мысли конца XVI века прослеживается родство между галликанством, утверждавшим правовую автономию церкви во Франции, и трудами великих ученых и антикваров, которые использовали явную сложность французской правовой и институциональной истории, дабы доказать, что она была sui generis и развивалась сама собой803. Будучи менее изощренным с теоретической точки зрения, культ «Древней конституции» сделал то же самое для Церкви Англии, учрежденной на основе закона.
Однако историческая автономия Англии в религиозных вопросах подкреплялась – этого не было ни во Франции, ни, по-видимому, в какой-либо еще протестантской стране, кроме Англии, в таких масштабах – посредством конструирования национальной апокалиптики, созданной в первую очередь в период гонений Марии Тюдор и нашедшей свое классическое выражение в «Книге мучеников» (Acts and Monuments) Джона Фокса. Нельзя исключать, что концептуальным источником пересмотра священной истории является заявление Генриха VIII, что Англия являлась «империей». Пусть приближенные Генриха думали лишь о юридическом статусе, тем не менее у империи должна быть историческая связь с Римом, и фигура Константина, родившегося в Йорке804 и игравшего определенную роль в легендах о Троянской войне и «Британии» времен короля Артура, оказалась как нельзя кстати805. Константин в роли первого христианского императора, создателя и низвергателя пап и соборов, автора или неавтора предполагаемого Дара мог также фигурировать на самом высоком уровне аргументации, касающейся происхождения церкви и империи. Он мог представать «равноапостольным» императором, основавшем церковь как продолжение имперской власти, или же великим отступником, учредившим ложную церковь своим неправомерным отречением от этой власти. Вариации на обе темы были многочисленными и сбивали с толку. Однако всякой из них или всем им вместе – а рано или поздно то же самое должно было оказаться справедливым и по отношению к любой интерпретации церкви с точки зрения конкурирующих правовых систем – следовало представлять Тело Христово или церковь воинствующую, являющую себя в истории. Значит, они должны были репрезентировать схему священной истории, в которой церковь могла осуществиться во времени. Мы возвращаемся к точке, где светский государь и несогласный с учением Августина еретик объединяли свои усилия. Оба стремились отрицать, что церковь на земле обладает властью, полученной от неподвижных небесных иерархий и ниспосланной ей Богом из вневременной перспективы nunc-stans. Оба были заинтересованы в установлении новой связи между человеческим спасением и человеческой историей, опровергая таким образом наличие у папы подобного авторитета и объясняя, как ему удалось ложно приобрести его. Однако если человеческая история и человеческое спасение – это сопряженные друг с другом процессы, то постоянная историческая несправедливость – например, отрицание этой связи – должна быть работой сил, враждебных спасению. Едва ли не догмой стало отождествление папы с Антихристом, обманчиво возвещавшим возвращение Христа и присутствующим во многих версиях эсхатологической драмы806. Лживость папы заключалась не в какой-либо претензии на то, что он и есть вернувшийся Мессия, а в его утверждении, что Христос присутствует на протяжении всего времени в субстанциях таинства и установлениях церкви. Противостоявшие понтифику благочестивые государи, отстаивая свою сугубо мирскую власть, хранили чистоту того времени, когда Христос еще не вернулся и известно было, что Он не пришел, но придет.