Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 98 из 163

885. Подобный подход в целом вытекал из аргументации Айртона, утверждавшего, что сложившиеся социальные структуры, законы и институты создавали предварительные условия для осуществления политических устремлений людей.

Незавершенность революции 1648–1649 годов привела к тому, что ее апологеты пытались обосновать отступление от существующих порядков – нечто, в чем революции редко считают необходимым оправдываться. Так, главной темой декларации, изданной «Охвостьем»886 после казни короля, было то, что монархии не удалось – не только в рамках недавнего кризиса, но и на протяжении всей ее истории – обеспечить Англии политическую стабильность887. Кроме того, необходимо было обосновать упразднение палаты лордов. На аналогичном основании оказалось легко заявить, что смешанная конституция, описанная в «Ответе на Девятнадцать предложений», не смогла достичь цели, которой должны служить сбалансированные правления, и ее следует заменить более совершенной формой. Более того, яростное неприятие наследственной или укоренившейся аристократии оставалось элементом армейских радикальных течений и пережило закат левеллеров. Однако оборонительный тон изданной «Охвостьем» декларации отсылает к главной теоретической дискуссии 1649 года и последующих лет – так называемой полемике о лояльности (Engagement controversy)888. Эти дебаты открывают нам все разнообразие направлений, в которых могла двигаться мысль индепендентов, когда они отказывались от радикализма. Ведь лояльность означала не более чем обязательство перед существующим в настоящее время правительством, а предметом стоявшей за ней сложной и важной полемики служила проблема подчинения правительству de facto, но не de jure – тому, что обладало реальной властью, но не законными полномочиями. Говоря коротко, возобновился казуистический поиск авторитета, и то обстоятельство, что такая бесцветная тема породила столько значимых размышлений, свидетельствует о стойкости английского консерватизма в условиях катастрофы. Анализируя сложную стратегию этого спора, мы будем двигаться в направлении Гоббса, но мы также получим представление о некоторых условиях возвращения к макиавеллиевскому и республиканскому решениям проблемы.

Как в теории, так и в реалиях 1649 года править de facto означало делать это мечом. Проблема, стоявшая перед всеми участниками полемики, заключалась в точном определении условий, при которых власть человеческого закона потерпела поражение, уступив власти человеческой силы. Таким образом, необходимо было найти способы, позволяющие считать, что сила сама обеспечивает свое собственное справедливое обоснование (justification). Простейшая и наиболее очевидная стратегия состояла в том, чтобы апеллировать напрямую к Провидению: события произошли в соответствии с непостижимой волей Бога, и не Его созданиям следует противиться его орудиям. Однако этот довод оказывался уязвим для ряда возражений. Более того, для четко и разнообразно мыслящих умов того времени существовало слишком много соблазнительных направлений, в которых можно было его развивать. Например, он служил не более чем шагом от провиденциального к пророческому. Кромвеля, неоднократно утверждавшего, что он не смог бы взяться за дело, не чувствуй он себя призванным, окружали люди, стремившиеся истолковать его и свои роли в контексте исполняющихся пророчеств и грядущего апокалипсиса или Тысячелетнего царства. Впрочем, примечательно – и характерно для расколотого сознания святых, о котором мы говорили раньше, – что по мере того, как после 1653 года его власть росла, Кромвель перестал считать себя одним из действующих лиц в эсхатологическом сценарии. Он повторял, что его власть – это лишь власть констебля, обозначая таким образом, по мнению Ламонта, окончательный переход от божественной власти (как ее понимал Фокс) к «безбожной»889. Лорд-протектор сам охотно признавал по умолчанию, что правит de facto, а не de jure prophetico. Тем не менее, хотя риторика Давидова царства, содержавшая намеки на обновление всех первообразов, могла по-прежнему его привлекать890, его настроения во многом объясняют, почему учение о том, что Англией теперь непосредственно правят ожидающие Христа святые, осталось уделом меньшинства.

Строго говоря, довод, основанный на власти de facto, никогда не смог бы в полной мере усвоить апокалиптическую перспективу и остаться прежним. Апокалиптика тяготела к антиномизму. Согласно этой концепции, любая человеческая власть была ниспровергнута или вскоре должна будет пасть. Грядет подлинное regnum Christi891. Проблему лояльности имело смысл обсуждать только в том случае, если это утверждение не считалось истинным, а свержение старого и появление нового режима произошли внутри продолжающегося человеческого времени. Когда речь шла о времени, первым стратегическим шагом становилась ссылка на Провидение. Однако если событие не являлось апокалиптическим, его нельзя было назвать уникальным, а следовало рассматривать лишь как одну из революций, которые периодически происходят, – в этом смысле характерен заголовок трактата Роджера Эшема «Беспорядки и революции правления» (Confusions and Revolutions of Government), одного из важных для этой полемики текстов892. Если правления время от времени терпят крах, как восстановить власть? Или, говоря другим, но знакомым нам языком, к каким действиям эта затруднительная ситуация обязывает отдельного человека? В своем блистательном и скрупулезном исследовании необычайно самобытной мысли Эндрю Марвелла Джон М. Уоллес показал, что провиденциальная точка зрения на тот момент далеко не была исчерпана. Используя все краски и сложность поэтического мастерства, Марвелл смог воссоздать ощущение причастности человека к событиям, сама неоднозначность которых вызывала у него некоторую pietas893. Если мы принимаем такую интерпретацию текстов Марвелла, то важно проследить, какие языки возникали и развивались в более низких регистрах его мысли и в рассуждениях других философов, указывая на то, что легитимность дала явную трещину? Если подобные трещины возникали в человеческих делах с большей или меньшей регулярностью, значит, в истории каждого государства можно найти время, когда власть в нем была основана не на законе, а на оружии. Убежденность, что все политии изначально несправедливы, выражалась – в том числе Энтони Эшемом и Марчмонтом Нидхэмом – уже в безусловно макиавеллиевских категориях. «Этот круг, внутри которого мы, к величайшему прискорбию, движемся», – писал Эшем894, явно подразумевая anakuklōsis895 Полибия. При этом он не пытался предлагать ни законодателя, ни республику как средство избавления от скорби, которой полны его сочинения. В центре концепции Эшема по-прежнему стояло сочетание Провидения и природы. Подобным же образом Марвелл – хотя из проведенного Уоллесом анализа мы видим, что это лишь одна из сторон его мышления, – вводит в свою «Горацианскую оду» ряд не менее узнаваемых образов Кромвеля как макиавеллиевского государя-законодателя, схожего с Ромулом в своем умении по необходимости действовать противозаконно и жестоко. В «Оде на первую годовщину правления… Кромвеля» Марвелл рисует Оливера как одновременно подобного Давиду реставратора власти пророков и античного законодателя, способного одним творческим актом разрешить противоречия времени896. Не стоит забывать, что Давид имел некоторое сходство с Ромулом, если говорить о его неоднозначных отношениях с Саулом до помазания на царство и с сыновьями Саруи после него. В ряде случаев макиавеллиевское и пророческое видения не так уж далеки друг от друга.

Однако момент, когда властвовал меч, действовал ли при этом государь, законодатель или пророк – персонажи из галереи Макиавелли, – мог быть и моментом людей, правомерность действий которых определялась совсем иначе; мы уже отчасти сталкивались с чем-то подобным, говоря о Генри Паркере. Согласно jus gentium897, завоеватель был способен воспользоваться этим же моментом, а его меч служил доказательством, что небеса на его стороне, поэтому противиться ему запрещалось, даже если он действовал жестоко и вопреки закону. Этот тип завоевателя напоминал не столько Вильгельма Нормандского, сколько библейского Нимрода, древнего тирана, чья власть не была неугодна Богу898. Впрочем, Нидхэм и другие авторы могли считать jus conquestus899 коллективным достоянием армии, тех носящих оружие англичан, которые своим завоеванием доказывали свое естественное и данное Провидением право на власть в подобных обстоятельствах. Отсюда, разумеется, достаточно шага, чтобы приравнять завоевателей к святым, но шаг в другом направлении привел бы к salus populi, государственному интересу и естественному состоянию, на чем мы уже останавливались; подобный тип аргументации, как продемонстрировал в серии работ Скиннер, с самого начала означал разрыв с провиденциальной стратегией в полемике о власти de facto900, – разрыв был критически значим, так как с ним сопряжен контекст, в котором Гоббс завершил, опубликовал и, скорее всего, задумал своего «Левиафана» (Leviathan, 1651). Этот труд оказался наиболее радикальным из всех появившихся в революционной Англии сочинений с точки зрения изображения человека, существующего в момент почти полного отсутствия закона и искусственно восстанавливающего власть из состояния всеобщего отказа от исполнения обязательств. По своей структуре описанная позиция коренным образом отличалась от постановки проблемы у Макиавелли, и может показаться, что благодаря этому обстоятельству последний стал играть в английской мысли второстепенную роль.