– Неужели? – в радостном изумлении вскричал молодой рыцарь. – Ах! Счастливая весть! Теперь для полного счастья мне не нужно ничего, кроме прощения моего отца… Так прости же меня, отец! – продолжал он, срывая с головы тяжелый шлем и одновременно падая к ногам Густава. – Ах, прости свою безрассудную дочь, полную раскаяния!
– Что за притча! – воскликнул граф Орренберг. – Это же Бланка!
– Бланка? – возопил Рудигер. – Бланка в доспехах Осбрайта! О! Вилфред! Вилфред! Кого же тогда… Говори, девица, говори! Объясни… О, не медли! Тебе неведомы страхи и душевные муки, что терзают сейчас… Говори! Говори же!
Возбужденная надеждой и радостью, вся красная от стыда за свое неблагоразумие, смущенная яростным напором Рудигера, требовавшего объяснений, Бланка с заминками и запинками поведала ошеломленным слушателям о событиях в пещере. Но Рудигер уже с первых слов обо всем догадался. Он понял, что влюбленные узнали о близком его присутствии, что они обменялись верхней одеждой, что Осбрайт, переодетый Бланкой, остался в пещере, – а больше ему ничего знать и не требовалось! Вопль ужаса прервал повествование девушки. На лице графа отразились все муки отчаяния, сейчас он походил больше на демона ада, нежели на человека.
– Cмертельный удар нанесен! – надрывно простонал он. – Все кончено! Все кончено!.. О, страшная боль!.. О, мрак безумия!.. Но быть может… В пещеру! Скорее в пещеру! Спасти его – или умереть!
И он ринулся прочь из зала.
– Ах, пустите меня за ним! – взмолился Вилфред, ломая пальцы. – Я уведу его из пещеры, хотя бы и силком! Нет! Нет! Не удерживайте меня! Он повредится рассудком… у него разорвется сердце… Он клятвенно пообещал… но неистовость его натуры… буйные страсти… внезапная вспышка ярости… Отпустите меня! Во имя всего святого! Позвольте мне сейчас же покинуть замок!
И, вырвавшись от Густава, который требовал объяснить причину такого чрезвычайного волнения, сенешаль устремился вослед за своим хозяином, уже пересекшим подъемный мост с быстротой орла.
Сказав несколько успокоительных слов испуганной дочери, Густав вознамерился было последовать за беглецами, чтобы выяснить причину их смятения, но тут его задержало новое событие. В зал опрометью вбежала юная девушка, вся в слезах, бледнее смерти, в запятнанном кровью платье, и бросилась в ноги Бланке. То была Барбара.
– Он мертв! – прорыдала она, заламывая руки. – Ах, госпожа, госпожа! Он мертв! Со скалы я услыхала лязг доспехов убийцы, ворвавшегося в пещеру. «Бланка! Бланка! – проревел он. – Бланка Орренбергская!» – «Вот она я! – отозвалась несчастная жертва. – Что вам надобно от Бланки?» – «А! Проклятая чародейка! – снова грянул страшный голос. – На, получи! Это тебе от Ойгена!»… А потом… ах!.. потом я увидала, как сверкнул клинок… услыхала душераздирающий стон… а больше ничего не слышала, потому как лишилась чувств. А когда опамятовалась, все уже стихло… я решилась спуститься со скалы… прокралась в пещеру… вытащила его наружу, на свет луны… Он был весь в крови… остылый… мертвый…
– Кто? Кто? – выкрикнула обезумевшая от тревоги Бланка.
– Ах! Осбрайт! Осбрайт! – ответила девушка, обливаясь слезами, и Бланка упала замертво у ног отца.
У входа в грот Святой Хильдегарды стоял злосчастный Рудигер, перед ним лежало бездыханное тело. С минуту он смотрел на него в безмолвной муке, но наконец с отчаянной решимостью стянул с головы мертвеца широкополую шляпу, скрывавшую лицо, и луна ярко осветила его черты – до боли знакомые Рудигеру черты! Он сорвал алый плащ, в который было завернуто тело, и увидел глубокую рану на груди, увидел собственный свой кинжал, в ней оставленный. Он выдернул клинок из раны и вонзил себе в сердце. А затем, прохрипев имя Осбрайта, сей раб страстей упал на тело своей жертвы – упал, чтобы вовек уже не подняться!
Бланку вернули к жизни, но счастье безвозвратно покинуло ее. Несколько скорбных лет она чахла в тоске, а потом сошла в могилу. Убитый горем отец в скором времени последовал за любимой дочерью. Славный гордый род Франкхайм навеки пресекся, и роковое наследство перешло к другой семье.
По прошествии нескольких лет Ойген, на свою беду, пришел в достаточно ясный разум, чтобы осознать, что Бланка уже числится средь мертвых. Он посетил ее могилу, долго плакал и молился там, а затем возложил на грудь крест и в паломническом одеянии отправился в Святую землю. Больше о нем никто не слышал, но с таким хилым здоровьем, с таким поврежденным рассудком и с таким разбитым сердцем бедный юноша, несомненно, был избавлен от длительных страданий.
Магдалена и Ульрика, сестры по несчастью, удалились в монастырь Святой Хильдегарды, где вскоре приняли постриг. В монастырской церкви они воздвигли величественное надгробие над прахом своих детей. Там каждый день они встречались, дабы предаться общему горю; там каждый вечер они молились о вечном блаженстве любимых; там многие годы они омывали слезами мраморную плиту, на которой были выбиты скорбные, роковые и такие верные слова: «Под камнем сим покоятся жертвы Недоверия».
Аморассан, или Дух ледовитого океана[87]Восточный роман
Господь оберегает всех, себя помимо,
От зрелища нагого сердца человечья.
Глава I
Все это – в памяти моей:
Так золото скупец хранит.
Чем отдаленней – тем прочней,
Тем глубже дна гранит.
Всей душой великий визирь Музаффер ненавидел бедного странствующего иудея Бен Хафи. Визирь ловко умел играть на сердечных струнах халифа и твердо решил, что ни одна из них не останется незатронутой, покуда ненавистный чужеземец не будет уничтожен. Но здесь впервые его искусство оказалось бессильно: верное доказательство того, что прямота ума и природная доброта сердца суть непреходящие небесные дары, которые порой можно подавить коварством и ложью, но никогда нельзя истребить полностью.
Халиф внимательно выслушал визиря, немного помолчал, а затем ответил вопросом:
– Что дурного сделал Бен Хафи? Кому он причинил вред?
Музаффер изложил следующее соображение: Бен Хафи повсюду слывет человеком неблагонадежным; в нем есть некая тайна, что само по себе наводит на большие подозрения; а если пока еще он никому вреда не причинил, так не иначе потому лишь, что выжидает удобного случая исполнить свои злые замыслы без опасности для себя.
Халиф. Может, оно и так… а может, и нет! Одному только Аллаху, читающему в людских сердцах, ведомы потаенные помыслы Бен Хафи. Мы же, Музаффер, удовольствуемся достоверным знанием о нем. Со дня его прибытия в мои владения за ним не замечено ни малейшей провинности; соверши он хоть одно беззаконие, ты, визирь, я уверен, непременно о нем прознал бы. Бен Хафи доброжелателен, скромен, премудр – да и мой верный карла Мегнун хорошо о нем думает. А тот, о ком славный глухой Мегнун думает хорошо, не может быть недостойным человеком! Ибо в сердце Мегнуна обитает дух истины, из его сверкающих глаз вылетают стрелы прозорливости, и потому он не нуждается в слухе. Аллах обделил его одним, но щедро одарил другим. Он постигает намерения людей по взглядам, по едва заметным движениям губ, для нас неуловимым; он угадывает их мысли по невольному шевелению бровей или мимолетному подергиванию рта; он видит сердца насквозь, и взором своим проникает глубже, чем дозволено обычному смертному. Ах! Если бы я всегда ценил, как должно, советы дорогого Мегнуна, насколько счастливее были бы сейчас мои обстоятельства! Мой брат Абдалла по-прежнему оставался бы при дворе и у меня по-прежнему был бы подлинный друг! Когда все сговорились заморочить мне голову… когда мои чувства были смятены клеветой, лживость которой я обнаружил слишком поздно и измыслителя которой до сих пор безуспешно ищу… тогда никто не возвысил голос в защиту Абдаллы, кроме Мегнуна! Но я пренебрег предостережением этой честной души. Глаза мои были ослеплены блеском вновь обретенного трона, уши мои были залеплены лестью, и я замкнул свое сердце от брата! Ах! Когда вспоминаю, какого преданного друга, веселого товарища и бескорыстного советчика, какие добродетели и дарования я неизменно находил в нем раньше, пока наш отец был жив; когда вспоминаю, как по восшествии на престол я оградился от него высокомерной холодностью, которую ты и прочие придворные называли разумной необходимостью, и признал Абдаллу виновным, не дав ему и слова сказать в свою защиту (неправедный, жестокий, самовластный поступок!)… так вот, вспоминая все это, я страстно жалею, что я не младший брат и что вместо меня не царствует Абдалла. От такой перемены мест я бы только выгадал и в нашем мире, и в потустороннем, ибо клянусь тебе вечным сиянием небес, Музаффер: будь Абдалла халифом, он не осудил бы своего брата, не выслушав. Нет, никогда! Ведь Абдалла был столь же праведен в своих поступках, сколь нежен в своих привязанностях, и столь же мудр умом, сколь добр сердцем!
Музаффер. О всемогущий владыка! Помни, что Абдалла не был осужден тобой. Обстоятельства, недостоверность которых ты, по твоим словам, впоследствии обнаружил, заставили тебя признать брата виновным в измене, но, прежде чем ты успел вынести приговор, он скрылся от наказания позорным и подозрительным бегством.
Халиф. Музаффер, обычно ты умело льешь бальзам на мои душевные раны, но эта язва слишком глубока, почему и неподвластна твоему искусству. Тебе удается лишь слегка заживить ее, но от малейшего волнения она вновь открывается.
Музаффер. Чрезмерная чувствительность твоего сердца, о повелитель, и излишняя мягкость натуры всегда были главной причиной твоих мучений. Мне кажется, твой повседневный опыт, показывающий, сколь недостойны люди твоего сочувствия и сколь неблагодарны твои подданные, уже давно должен был научить тебя…