Монах. Анаконда. Венецианский убийца — страница 47 из 62

Дух. Непременно – если только, конечно, ты не прибегнешь к искусству дворцовых интриг и не уничтожишь своего соперника прежде, чем он успеет уничтожить тебя.

Аморассан. Ну что ж… значит, султан совершенно охладел ко мне, и отныне мне больше не о чем беспокоиться. Я всегда обращался к Аллаху лишь с двумя просьбами: первая – чтобы Ибрагим сохранил дружбу ко мне; вторая – чтобы он обрел счастье через свой народ, а народ обрел счастье через него. Утрата власти огорчит меня только в том случае, если при моем преемнике Гузурат и его правитель потеряют все преимущества, достигнутые при мне, и возможность достичь новых преимуществ, чаемых мною. Но утрата дружбы Ибрагима…

Дух. Разве я сказала, что ты ее утратил? Нет, Ибрагим по-прежнему считает тебя другом и будет считать таковым впредь… даже когда отдаст твою должность твоему сопернику. Султан будет глубоко опечален необходимостью низложить тебя: при расставании с тобой он прольет больше слез, чем ты, и слезы эти будут искренними. Он будет сожалеть о твоем отсутствии и постоянно скучать по твоему обществу.

Аморассан. Но тем не менее расстанется со мной?

Дух. Но тем не менее расстанется с тобой… ибо так будет угодно Абу-Бекеру.

Аморассан. Абу-Бекеру? Может ли бессердечный, злобный, жестокий Абу-Бекер, неспособный разделить ни одно из чувств великодушного Ибрагима… может ли он иметь такое влияние на сердце султана?..

Дух. Сердцем султана он ни в малой доле не владеет и никогда владеть не будет. Но он владеет тем, что часто имеет большее влияние на государя, чем сердце, и нередко вводит в заблуждение даже и само сердце. Абу-Бекер владеет ключом к воображению Ибрагима: он искусен в умении выставлять султана перед ним же самим в таком свете, в котором он выглядит гораздо могущественнее, гораздо мудрее, гораздо блистательнее и величественнее, чем он есть или может стать когда-либо. Подобный человек не пользуется уважением государя, но очень быстро и незаметно становится для него совершенно необходимым и незаменимым. Твой соперник полон решимости погубить тебя – султан какое-то время будет противиться, но в конце концов потребность в обществе Абу-Бекера окажется сильнее дружбы к тебе. Ты останешься тайным другом Ибрагима, но Абу-Бекер сделается главным визирем Гузурата. Теперь выбирай: либо ты, пока еще не поздно, уничтожишь своего заклятого врага и ярого противника твоих убеждений, которые ты называешь великими и благими; либо же ты согласишься на его возвышение и предоставишь султану впредь действовать по воле случая или собственной прихоти. Решение за тобой, а я пока оставлю тебя.

И, сказав так, дух исчез.

Поистине ужасная борьба чувств разгорелась в груди Аморассана. Должен ли он растолковать Ибрагиму, сколь опасен характер Абу-Бекера? Но поверит ли султан словам человека, о чьей враждебности к Абу-Бекеру хорошо осведомлен. А вдруг он уже втайне принял решение сделать его верховным кадием? Следует ли просто молча ждать государева приказа? Или же лучше приятно удивить султана, будто бы по собственному почину предложив возвести Абу-Бекера на желанный высокий пост? Дабы таким образом укрепить свое положение, доставив Ибрагиму неожиданное удовольствие, и одновременно связать соперника путами благодарности, которые, возможно, удержат его от дальнейших попыток настроить повелителя против него, Аморассана?

С минуту великий визирь смаковал последнюю мысль. Разум подсказывал, что она самая здравая и хитрая из всех возможных, но вскоре сердце с презрением отвергло ее, и щеки Аморассана окрасил стыд за то, что он осквернил ею свой ум, пусть и ненадолго.

– Как! – воскликнул он, вскакивая с софы. – Неужели я куплю милость государя ценой благоденствия его царства? Неужели допущу, чтобы исполнение законов в Гузурате зависело от правосудия Абу-Бекера? Неужели сделаю сегодня первый шаг по кривой дорожке нравственного разложения? Чтобы в час своего неминуемого падения с полной ясностью осознать, что заслуженно наказан за то, что свернул с прямой стези, по которой так долго ступал твердым шагом, мужественно и неколебимо? Нет, не бывать такому! Клянусь могилой Пророка!

Едва Аморассан произнес эти слова, луч чистого света озарил картину его деяний во дворце смертного совершенства. Праведные души возликовали, и их благодарственные молитвы вознеслись к престолу Аллаха.


Халиф. Да уж, Бен Хафи, этот твой Аморассан оказался в очень щекотливом положении для великого визиря. Я на его месте даже и не знал бы, как поступить. Но в одном я уверен: именно такого человека, как Аморассан, я хотел бы иметь своим главным министром. Музафферу повезло, что я до сих пор не нашел такого, сколько ни искал.

Музаффер. Но что твой Аморассан смог бы сделать для тебя такого, чего не делает Музаффер, о вождь правоверных? Разве не тружусь я денно и нощно, стараясь устроить так, чтобы привилегии монарха шли об руку с привилегиями народа?

Халиф. Ах, Музаффер! Неужто ты и впрямь взялся за такое трудное дело? Да поможет тебе Аллах в твоих стараниях, бедный Музаффер! Ибо на мой взгляд, это все равно что впрячь в одно ярмо тигра и ягненка.

Музаффер. Разве твои права не соблюдаются, о великий государь? Разве законы не исполняются самым неукоснительным образом? Разве послушание твоей воле не прививается с неустанной заботой? Здравой строгостью я воспитал в твоих подданных такое чувство долга, что только прикажи им броситься с обрыва – и увидишь, как они к нему помчатся сломя голову… (Тут сердце халифа наполнилось гордостью от сознания своего могущества, и он вознаградил визиря одобрительной улыбкой.) Ну а коли вдруг они заартачатся, есть верный способ укротить их упрямство: содрать кожу с дюжины вожаков, выдубить да натянуть на барабаны. Голову даю на отсечение, что под бой этих барабанов остальные пойдут куда велено, даже не пикнув.

Халиф. Да простит мне Аллах улыбку, сейчас осквернившую мои губы! Клянусь светом небес, визирь, если бы я думал, что такие барабаны когда-либо стучали в Гузурате, я бы самолично приказал выдубить одну кожу и золотыми буквами вытиснить на ней права человеческой природы – и то была бы твоя кожа, визирь!

Музаффер. О могущественный владыка, откуда такой гнев? Я же говорил образно…

Халиф. Надеюсь, что так. Но Аллах зрит в сердце твое!

Бен Хафи. Чтобы узнать, насколько образным было это высказывание, халифу следует расспросить своих подданных. Хмурься, если хочешь, визирь, убей меня взглядом, если можешь, но все равно я буду во всеуслышание утверждать, что нет на земле места страшнее, чем государев трон, коего ступени омыты слезами, а занавеси колышатся от вздохов и стонов подданных.

Халиф. Я на своем троне не слышу никаких вздохов и стонов, Бен Хафи. И поверь мне: в том, что они не раздаются, моя заслуга! Клянусь, если бы я хоть раз их услышал, я бы в ту же минуту разломал свой золотой трон и из обломков сделал себе гроб…


При последних словах глаза великодушного монарха застлались слезами, и он почувствовал, как Бен Хафи, упавший перед ним на колени, прижимает его руку к губам. Халиф мягко повелел иудею встать – тот подчинился и продолжил свое повествование.

Глава VI

Quel guardo suo ch’a dentro spia

Nel più secreto lor gli affetti umani.

Тассо[101]

Бен Хафи. Размышления Аморассана были прерваны срочным вызовом к отцу, который давно хворал и теперь, по всему судя, находился при смерти. Он застал родителя распростертым на постели. Рядом с ним, с поникшей головой, с омраченным лицом, сидел его младший сын Земан. При виде Аморассана старый Моавий с трудом приподнялся на подушках, схватил его за руку и заговорил таким образом:

Моавий. Я послал за тобой, возлюбленный сын, чтобы даровать тебе мое благословение перед нашей вечной разлукой. Также я хотел сообщить о своей последней просьбе – единственной, с которой твой отец обратится к тебе перед уходом в мир иной.

(Аморассан был глубоко взволнован. Глаза у него наполнились слезами; он склонил голову и запечатлел почтительный поцелуй на руке отца. Старик понял ответ его сердца: несколько мгновений он ласково смотрел на сына, а затем продолжил свою речь.)

Ты всегда был мне послушным сыном и любящим другом – и таким остался даже на высоком государственном посту, где подобные звания обычно забываются! Сегодня я впервые напоминаю тебе (хотя ты и без меня помнишь, конечно же), что только благодаря услугам, оказанным мной покойному султану, ты тесно сблизился с его сыном и стал тем, кем являешься ныне: самым влиятельным и счастливым человеком во всем Гузурате. И мне, на тебя глядя, было бы нечего больше желать, не имей я еще одного сына, чьи притязания на блестящее положение в обществе сейчас заботят меня не меньше, чем в прошлом заботили твои. Я не виню тебя в том, что ты до сих пор не употребил свою власть в пользу брата или любого из наших многочисленных родичей, однако не могу не находить странным, что из всех знатных семейств Ахмедабада наше оказалось единственным, не получившим от тебя ни одного знака благосклонности, коей в полной мере заслуживает.

Аморассан. Отец!..

Моавий. Посмотри, Аморассан, посмотри на своего брата Земана! Человек храбрый, разумный и предприимчивый, он уже доказал в битвах с врагами Гузурата, что достоин благородного рода, из которого происходит, и свободная ныне должность губернатора Бургланы вполне соответствует и его способностям, и его притязаниям. Я прошу тебя лишь об одном: добейся для Земана этого почетного места и докажи, что Аморассан не только послушный сын, но и любящий брат.

– Аморассан, – сказал Земан, встав и схватив его за руку, – отец настаивает на этом противно моей воле. Однако признаюсь: моя гордость тяжело страдала, когда я видел, как ты возводишь в достоинство и власть моих ровесников, имеющих притязания, равные моим. Мысль, что ты держишься очень низкого мнения о моих способностях и характере, ожесточила мое сердце против тебя, вот почему в последнее время я избегал твоего общества. Но у смертного одра нашего отца пусть забудется вся эта мелочная враждебность! Я бы охотно подождал до времени, когда длительность и количество моих услуг заставят халифа и тебя признать, что они достойны награды; но, поскольку мой отец, прежде чем закрыть глаза навеки, желает увидеть, что я надежно утвердился в обществе, я готов принять такую милость из твоих рук и приписать ее не собственным заслугам, но исключительно братской любви.