Монах. Анаконда. Венецианский убийца — страница 49 из 62

Хорошо знакомый ласковый тон затронул самые нежные струны Аморассана, а воспоминание о долгой дружбе обильно увлажнило его глаза. Увидев, что чувства его передались Ибрагиму, он решил воспользоваться удобным случаем и все объяснить про замыслы низкого и коварного Абу-Бекера. Но вдруг он вспомнил, что дух предупреждал о намерении султана сегодня утром попросить для Абу-Бекера место верховного кадия, и тотчас же заподозрил, что такое проявление теплых чувств объясняется не искренним движением Ибрагимова сердца, но единственно желанием возможно легче получить у него согласие. Вмиг воодушевление в нем угасло, и он с холодной серьезностью ответил, что «пришел посоветовать подходящего человека на пост губернатора Бургланы».

Ибрагим с изумлением воззрился на него. Ведь он только что видел румянец волнения на щеках Аморассана и умиленные слезы у него в глазах – чем же объясняется внезапная перемена, в нем произошедшая? Спустя несколько мгновений султан овладел собой и с равной холодностью осведомился: «Кому же Аморассан сделал честь своим решением?» Он заранее предвидел ответ и уже приготовился отдать пост губернатора Земану, а взамен попросить для Абу-Бекера должность верховного кадия, сообразно тайной договоренности со своим нынешним фаворитом. Каково же было удивление султана, когда он услышал имя Халеда!

Против этого доблестного героя у него не нашлось возражений. Огорченный, сбитый с толку, разочарованный, Ибрагим пробормотал слова согласия – и с сокрушенным сердцем визирь воротился домой, нимало не сомневаясь, что утратил доверие султана, страшась упреков разгневанного отца, трепеща за благополучие Гузурата и не находя утешения ни в чем, помимо мысли, что он выполнил свой долг.


Музаффер. И сделал все возможное, чтобы сохранить свое место.

Халиф. Очень жаль, Музаффер, что ты всегда и во всем остаешься великим визирем! Однако это не твоя вина, и мы должны принимать людей такими, какие они есть. Ну и что же, Бен Хафи, наш несчастный Аморассан сделал дальше? А в том, что он несчастен и всегда таковым будет с этой своей холодной девой-духом, у меня теперь нет ни малейших сомнений. Правда, я и ее ни в чем не виню: она просто выполняет свой долг. Но, с другой стороны, ей никогда нечего сказать, кроме вещей чрезвычайно неприятных.

Бен Хафи. После вышеописанного разговора с Ибрагимом Аморассан почувствовал, что и в нем самом дружба основательно пошатнулась. Лукавый правитель, тайный союзник его врага, ненадежный друг, без всякой причины лишивший его своего доверия, – достоин ли такой человек того, чтобы он, Аморассан, столь безраздельно посвящал свою жизнь служению ему? Он совсем забыл, что недоверие между ними взаимное; что он сам состоит в тайном союзе с существом, в чьих добродетелях уверен еще меньше, чем султан в добродетелях Абу-Бекера; и что, когда теплое сердце друга раскрылось перед ним, он своей отталкивающей холодностью заставил его вновь закрыться.

На рассвете Аморассан, погруженный в печальные раздумья, взошел на гору неподалеку от своего загородного дворца. Кедры, кипарисы и лимоны в изобилии украшали склоны до самой вершины. У подножия стояла величественная пагода, очень древняя и знаменитая. На горе в безмятежном покое жили легконогие газели. Чистые ручьи, сверкающие среди камней, служили для них водопоем, а голод они утоляли ароматными травами. И ни разу еще не было случая, чтобы поступь охотника испугала и заставила умолкнуть яркоперых певчих этих заповедных рощ.

Воздух был свеж. Приятный прохладный ветерок овевал задумчивое чело великого визиря и приносил на своих мягких крылах благоухание цветочных долин. Людские жилища (пока еще безмолвные и спокойные, как могилы), луга и сады в цвету, стремительные реки и тихо струящиеся ручьи – все сияло, сверкало и сливалось воедино в потоках розового света, которые изливало восходящее солнце во славе своей.

Глубокая тишина царила кругом, пока не запели птицы, словно призывая мир пробудиться – и пробудиться к счастью. Аморассану подумалось, что, по крайней мере, Гузурату счастье даровал он и что именно уверенность в неустанной заботе великого визиря об общем благе позволяет этим все еще спящим людям спать таким бестревожным сном. Ему почудилось, будто он слышит, как молодая мать учит своего младенца лепетать имя Аморассана с благословением, а убеленный сединами старик, рассказывая внукам о лишениях своей юности, выражает радость по поводу того, что при правлении Аморассана никому подобные лишения не грозят.

В ту минуту визирь ясно понял: только сохранив прежние отношения с государем, он сохранит возможность и впредь даровать счастье стране. Он со всей твердостью решил упорствовать в своих благодетельных трудах. Он решил не отдавать слабодушного и неблагодарного Ибрагима на произвол коварных льстецов и скорее пожертвовать своей жизнью (коли потребуется), чем бросить дело миллионов людей, чье благополучие зависит от его настойчивости и воли.

– Да! – воскликнул Аморассан в праведном восторге. – Зрелище всеобщего довольства вознаграждает меня за все мои труды! И если мне суждено принять смерть ради простого народа, безусловно, на плаху я взойду, провожаемый благословениями тысяч и тысяч гузуратцев.

Едва он договорил последнее слово, как тягостный холод, охвативший сердце, возвестил о присутствии девы-духа.


Халиф. О святой пророк! До чего же огорчительно, что она явилась именно сейчас: ведь она непременно скажет что-нибудь неприятное. Мне и самому очень хотелось бы стоять на вершине горы, обозревать свое царство и испытывать чувства, подобные испытанным Аморассаном. Знай, Музаффер: я предпочел бы услышать, как ты говоришь о себе то же самое, что сказал Аморассан, нежели услышать, как меня провозглашают безраздельным властелином мира, – при условии, конечно, что ты говорил бы столь же искренне, как Аморассан, чего, боюсь, от тебя ожидать не приходится. А теперь продолжай, Бен Хафи.

Бен Хафи.

– Неутомимый преследователь! – возопил Аморассан. – Что привело тебя сюда именно сейчас? Когда у меня выдалась первая счастливая минута с тех пор, как я вступил в союз с тобой!

Дух. В таком случае это также минута слабости и безумия: минута самого глубокого твоего заблуждения, ибо только самообман делает человека счастливым.

Аморассан. Тогда оставь мне мое заблуждение!

Дух. Зачем же ты призвал меня с моих сумрачных островов? Не для того ли, чтобы развеивать заблуждения? Ты запоздал со своей просьбой: я обязана выполнить свой долг.

Аморассан. Ах! Я был так счастлив!.. Благоуханный воздух… красота восходящего солнца…

Дух. О близорукий смертный! Ты не ведаешь, что ветер, столь сладостно овевающий твое чело и столь ласково остужающий жар твоей крови, прямо сейчас на севере страны сгоняет с горного склона громадную лавину, которая погребет под собой целые деревни. Ты не думаешь о том, что солнце, в теплых лучах которого ты греешься и великолепием которого восхищаешься, в самую сию минуту высасывает из болот и топей ядовитые миазмы, разносящие болезни по всем провинциям, и вытягивает из ароматных испарений, услаждающих твое обоняние, элементы огненной молнии, чьи стрелы пролетят над головой злодея без всякого вреда для него, но поразят насмерть добродетельного человека.

Аморассан. И что все это доказывает? Только то, что великое благо порой сопровождается малым злом, и ничего больше. Я не властен противодействовать порядкам Природы, но все посильное человеку я делаю, и даже…

Дух. Да, да! Я уже слышала бахвальство твоего восторженного энтузиазма! Ты говорил о счастье Гузурата – о счастье, созданном твоими трудами! Тщеславец! Посмотри вон на ту одинокую хижину под раскидистым тамариндовым деревом: там умирает добродетельный отец добродетельной семьи, умирает от разбитого сердца, и последние минуты несчастного омрачены плачем его оголодалых сирот.

Халиф. Аллах да утешит их и направит ко мне, дабы я смог одеть и накормить их!

Бен Хафи.

– Виновник всего этого горя, – продолжала дева-дух, – человек, из злобы и мести низведший достойную семью от изобилия до нищеты, разбивший сердце отца и отправивший детей просить подаяния по свету, – это один из судий, чью руку именно ты вооружил властью!

Аморассан. Назови его имя! Назови имя! И немедленная кара…

Дух. Что толку указывать на одного, когда тысячи виновны в равной мере? Говорю тебе, смертный, если бы ухо твое смогло воспринять все стоны несчастных, гонимых, угнетенных в Гузурате, который ты в своем блаженном заблуждении мнишь счастливым; если бы я смогла вдруг явить твоему взору всю чудовищную жестокость и неправедность, что творятся в этом царстве от имени великого визиря, твое сознание собственной невинности улетучилось бы как сон, твое сердце разорвалось бы на части, ужас и отчаяние убили бы тебя на месте, не дав даже времени пролить слезу или испустить стон. О, какой правитель не повредился бы рассудком от ужаса при виде всех злодейств и страданий, терзающих его царство!

Халиф. Ради всего святого, Бен Хафи, загради уста немилосердного духа! От таких речей у меня сжимается сердце и кровь леденеет в жилах. Видит Аллах, сам я всегда стремился поступать праведно, а если где и ошибался, так в том повинны те, кто вводил меня в заблуждение. В последний день мира я смело приду к престолу Страшного суда вместе с моим визирем и прочими министрами, приду и скажу так: «Единственным моим желанием в земной жизни было воздать по справедливости всем, но, будучи просто человеком, я был вынужден использовать других людей в качестве своих инструментов: мои доверенные лица, возможно, и согрешали, но мое сердце – невинно».


Глаза халифа были воздеты к небу, ладони прижаты к груди, и глухой карла Мегнун подумал, что владыка обращается к Всевышнему, а потому упал на колени и зашептал молитву. С умиленной улыбкой халиф возложил руку карле на голову и молвил:

– В тот день ты будешь стоять ближе всех ко мне и свидетельствовать о моем сердце. – Тут уныние омрачило его чело, и после краткого молчания он тихо добавил: – Лишь одного обвинителя буду я страшиться в Судный день… моего родного брата.