Монах — страница 31 из 59

Глава VIIМАГИЧЕСКОЕ ЗАКЛИНАНИЕ

Вот подбираются к власти темные силы,

Темные, будто хаос тех первых далеких веков,

Когда сама земля еще плоти своей не носила,

Темные, будто тело грядущих ветров,

И, взвиваясь плевками из пасти

рокочущей бездны, как змеи,

Трепещут, касаясь Вечносущих Лучей…[8]

Когда Амбросио вернулся к себе, в его душе теснились самые пленительные образы. Никто не заметил его отсутствия, и он решил довести до конца это неожиданное приключение. Он не преминул воспользоваться недомоганием матери, чтобы каждый день видеться с дочерью. Его первой целью было пробудить дружеские чувства в сердце Антонии, но, поскольку он сразу понял, что она их уже испытывает во всей полноте, его намерения пошли дальше. С течением времени чистота девушки все меньше и меньше вызывала в нем прежнюю почтительную осторожность, ее невинность стала просто еще одной из тех прелестей, которой он хотел бы обладать ради своего удовольствия.

Полагаясь на свое глубокое знание женского сердца, он считал, что легко сможет заронить в ней чувства, необходимые для достижения своих планов, и не упускал ни малейшей возможности, чтобы посеять развращенность в душе бедного ребенка. Впрочем, это оказалось нелегким делом. Ее исключительное простодушие мешало ей замечать цели, к которым ее подталкивали гнусные намеки монаха. К тому же прекрасные принципы, заложенные воспитанием (чему она была обязана Эльвире), соединенные с врожденным чутьем к справедливости и несправедливости, служили превосходным противовесом коварным высказываниям настоятеля.

Часто одним простым словечком она сводила на нет целую гору его софизмов. Тогда он менял игру, прибегал к красноречию и обрушивал на нее целый поток многословных парадоксов. Так, несмотря ни на что, монах продвигался вперед, он наблюдал, как день ото дня все заметнее в ней становится почтительность к его суждениям, и победа, казалось ему, все ближе. Он уже не сомневался, что с течением времени сумеет ее повести к тому, что так терпеливо готовил.

Но пока он ждал только случая, чтобы утолить свое неслыханное вожделение, с каждым днем он все больше отдалялся от Матильды, и понимание своей вины по отношению к ней немало этому способствовало. Он не чувствовал, что достаточно владеет собой, чтобы скрыть это от нее, и боялся, как бы в приступе ярости и ревности она не выдала тайну, от которой зависела его репутация и сама жизнь. Что касается Матильды, то она вновь играла роль безобидного и нежного Розарио, и ее мягкость и слишком явная покорность должны были его совершенно успокоить.

Действительно, убедившись, что с этой стороны ему нечего бояться, Амбросио стал еще настойчивее искать встреч с Антонией.

Однако Эльвира потихоньку стала поправляться, приступы прекратились, и понемногу Антония перестала волноваться за мать.

Зато Амбросио это неожиданное выздоровление далеко не обрадовало. Он понимал, что Эльвира, с ее знанием света, не будет долго обманываться его так называемым бескорыстием, и решил испытать на дочери всю свою власть раньше, чем мать сможет встать и выйти из комнаты. Однажды, застав Эльвиру уже почти здоровой, он почувствовал, что ему следует уйти раньше обычного. Он попрощался с ней и, не застав Антонии в передней, осмелился пойти к ней в комнату. Между комнатами матери и дочери была каморка без окна, где обычно спала Флора, женщина, которая вела в доме все хозяйство. Антония сидела на софе, спиной к двери, с книгой в руках. Чтение настолько поглотило ее, что она заметила присутствие настоятеля только тогда, когда тот сел рядом с ней. Сначала она сильно вздрогнула, но потом, узнав его, улыбнулась. Антония хотела встать, чтобы проводить его в комнату, более подходящую для беседы, но, схватив ее за руку, он мягко, но решительно заставил ее остаться там, где она находилась, и она охотно согласилась с этим. Абсолютно уверенная как в своих принципах, так и в принципах настоятеля, она не считала, что разговаривать с ним в одной комнате приличнее, чем в другой, и потому, устроившись поудобнее на софе, она принялась болтать со всей непринужденностью и обычным задором.

Он взял книгу, которую она отложила при его появлении; это была Библия.

«Как, — подумал он, — она читает Библию, и ее невинность еще не пострадала от этого?»

Но, присмотревшись внимательнее, он заметил, что Эльвира также об этом подумала, и то, что она дала своей дочери, представляло собой нечто вроде рукописи, переплетенной в обложку Библии, откуда было изъято все самое сильное, прямолинейное, даже непристойное, что она содержит. Здесь оставалась сама книга со всей своей поэзией, магией слов, приправленная кое-где сильными выражениями, но лишенная всего, что могло бы внушить такому чистому, невинному сердцу, как у Антонии, хотя бы малейшую чувственность, малейшее понятие о пороке, как это было бы, прочитай она книгу целиком.

Первые слова Антонии были о матери, она говорила о ее выздоровлении со всей радостью искренне любящего сердца. Монаху показалось, что более подходящего случая может не быть.

— Я восхищен, — сказал он, — вашим дочерним чувством, оно обещает сокровище тому, кому небом будет предназначено добиться вашей благосклонности. Такое чувствительное сердце, так обожающее свою мать, что же почувствует оно к своему возлюбленному? И не чувствует ли уже? Скажите, очаровательное дитя, вы никогда не думали о любви? Забудьте о моих одеждах, смотрите на меня только как на старшего брата и отвечайте со всей искренностью!

— Любила ли я уже? О! Да, без сомнения, я люблю очень многих людей!

— Я совсем не это имею в виду. Любовь, о которой я говорю, совсем другая. Вы никогда не встречали мужчину, который, например, хотел бы взять вас в жены?

— Да нет!

Она лгала, но не догадывалась об этом, потому что истинная природа ее чувств к Лоренцо от нее ускользала, а поскольку она не видела его с момента первого визита, его образ в ее головке с каждым днем становился все более расплывчатым. Впрочем, если она и думала о муже, то только со страхом девственницы, и поэтому ответила отрицательно.

Амбросио настаивал.

— Но разве нет мужчины, которого вам не хотелось бы видеть постоянно, разве вы не замечали, что все то, что когда-то так привлекало вас, потеряло свое прежнее очарование, разве на вас никогда не обрушивались вдруг новые ощущения, чувства, от наплыва которых у вас перехватывало дыхание? Возможно ли, — продолжал он, бросив на нее пылающий взгляд и уже не скрывая вожделения, — возможно ли, чтобы вы могли так разжечь другое сердце, в то время как ваше собственное остается каменным, словно оно еще не пробудилось? Этого не может быть: в вас все излучает любовь, жизнь, сладострастие. Вы родились, вы созданы для любви, вы любите, Антония, и напрасно пытаетесь от меня это утаить.

— Но, отец мой, вы меня удивляете. О какой же любви вы хотите говорить? Я совершенно не знаю ее, и если бы я ее испытывала, зачем я стала бы это скрывать?

— Вам никогда не случалось встретить мужчину, который вам показался бы похожим на кого-то, виденного прежде, и чей облик, жесты, голос находили бы странный отклик в вашей душе; рядом с ним, при виде его ваше сердце полностью раскрывается; в его присутствии вам удивительно легко; и именно к нему вы взываете изо всех сил, когда ему случается уйти? Вам совершенно незнакомы подобные чувства?

— О, конечно, да, — ответила она, — я почувствовала это в первый же раз, как только увидела вас.

— Меня, Антония! — воскликнул он, потрясенный. — Но неужели, Антония, я способен вам внушить такие чувства?

И, схватив ее руки, он с восторгом поднес их к своим губам.

— Такие, и еще многие другие. В тот день, когда я вас увидела, я была сразу покорена. Я с тревогой ждала, когда вы заговорите, а когда услыхала звук вашего голоса, он мне сразу показался таким мягким, таким знакомым и в то же время таким близким к тому, что я ожидала услышать, что мне почудилось, будто я знаю вас уже давно и имею право на вашу дружбу, на ваше уважение, что вы обязаны меня защищать. Я заплакала, когда вы ушли, и горячо вздыхала на следующий день после того, как снова вас увидела.

— Антония! Моя Антония! Моя прелесть! — вздыхал монах, прижимая ее к своей груди. — Возможно ли? Могу ли я поверить тому, что слышу, тому, что вижу? Повторите снова, дитя мое, дочь моя, еще раз скажите мне, что вы меня любите, что вы любите меня всей душой и что вы моя, целиком и полностью!

— О, конечно, Бог свидетель. Кроме моей матери, никто в мире мне так не дорог, как вы.

Перед простодушием этого высказывания Амбросио уже не мог устоять, его чувства вспыхнули, и он прижал ее к себе, дрожащую от страха и изумления. Он почти обжигал ее рот своими пылающими губами, жадно ловя ее дыхание. И затем, содрогнувшись от отвращения и ужаса, Антония почувствовала, как сильная рука Амбросио коснулась сокровищ ее груди.

— Отец мой, отец мой! — воскликнула она, когда первое оцепенение прошло, и она начала бороться, пытаясь вырваться из объятий Амбросио. — Отпустите меня, ради Бога!

Но вспыхнувшая страсть не позволяла монаху что-нибудь услышать, и он продолжал свое. Удовлетворение требовалось немедленно, и он решил его добиться.

Обезумев от ужаса, хотя и не вполне понимая, чего ей бояться, Антония продолжала отбиваться. Однако силы понемногу покидали ее, и она уже готова была позвать на помощь, когда вдруг открылась дверь. Амбросио заметил опасность и, удрученный и испуганный, быстро вскочил с софы. Антония вскрикнула от радости и полетела к двери, где сразу оказалась в объятиях матери.

Эльвира, встревоженная некоторыми высказываниями монаха, которые Антония простодушно ей пересказала, решила проверить истинность своих подозрений. Впрочем, так называемая добродетель монаха ее никогда не вводила в заблуждение, она слишком хорошо знала мир, чтобы поверить в то, что монах способен устоять против всех искушений. Кроме того, в рассуждениях дочери вдруг проявилась странная философия, слишком мало согласующаяся с содержанием разговоров, которые обычно велись в ее присутствии. Все эти обстоятельства привели Эльвиру к решению понаблюдать за ними поближе во время их бесед, что она и хотела сделать в первый же раз, как Амбросио останется вдвоем с Антонией. Ее план удался. Конечно, когда она вошла в комнату, монах уже был далеко от дочери, но замешательство и растерянность Антонии служили достаточным доказательством того, что подозрения Эльвиры были — увы! — слишком обоснованы. Однако влияние монаха было очень велико, его репутация с точки зрения добродетели слишком прочна, и она понимала, что разоблачить его будет совсем нелегко. И потому она сделала вид, что ничего не заметила, и, усевшись на софу, принялась толковать о том о сем, как будто ее внезапное появление было совершенно естественным. Монах, успокоенный ее невозмутимостью, сначала поддерживал беседу, но разговор не клеился, и, почувствовав себя слишком смущенно и неловко, монах умолк и встал,