Монахи под луной — страница 38 из 42

– Неужели Корецкий? – спросил он, пронзительно всматриваясь. – Ну, конечно, Корецкий! А я вас искал. Вот послушайте, Корецкий, какая история… – Он наморщил широкий, покрытый песчинками лоб. – Жил да был, понимаете, Дурак Ушастый. И однажды ему помешал один человек. И Дурак Ушастый раздавил этого человека. Разумеется, он не сам его раздавил. Просто он сообщил куда следует, а дальше закрутилась машина. И прошло после этого несколько лет. И Дурак Ушастый вдруг вынужден был приехать в тот самый город. И увидеть то Дело, которое он делал всю жизнь. И тогда оказалось, что это – страшное Дело…

Человек задохнулся, сглотнул и еще раз сглотнул. Лоб и щеки его посинели от напряжения. Дальше он уже мог бы, по-видимому, не говорить. Я и так уже представлял, как все это происходило. Вероятно, подъехал фургон с белой надписью – «Хлеб». Вышли двое в костюмах и предложили садиться. А внутри уже было посажено несколько человек – все они почему-то не разговаривали друг с другом. Через двадцать минут остановились на перекрестке дорог. Лейтенант приказал: – Выходите! – и тогда лишь зашевелились. Молча прыгали с борта в горячую жидкую грязь. А солдаты подхватывали их под руки, как чурки. Взвод «гусар» отдыхал – в стороне, прислонившись к грузовику. Но шестерка «спецтранса» была уже наготове. У бугров, где стояли Рогатые Лопухи. Россыпь звезд отстраненно и чисто сияла над ними. Отверзался громадой бугристый Песчаный Карьер. Комья глины распластывались под ногами. Почему-то из глины была нарыта большая гора. Груда-смерть, груда-нежить, закиданная окурками. А один из приехавших сел прямо в жидкую грязь. И сидел, не двигаясь, пока его не подняли. Где-то ухнула – трижды – четырежды – басом – сова. Лейтенант приказал: – Становись! – и тогда неохотно построились. Россыпь звезд вдруг приблизилась чуть ли не к самым глазам. А Рогатые Лопухи зашевелили макушками. Вероятно, тянулся последний мучительный миг. Кто-то всхлипнул: – Не надо!.. – А кто-то растерянно выругался. Коленкоровый треск разорвал тишину. И тяжелое влажное небо вдруг навалилось на плечи…

– Я во всем виноват, – сказал человек.

Значит, это был мой сосед по гостинице. В первую минуту я не узнал его. Он был весь перепачкан синюшной размазанной глиной. И, хватая Корецкого, тряс его, словно мешок: – Я во всем виноват!.. – Отстаньте!.. – хрипел Корецкий. – Ну не вы, так другой бы построил этот завод!.. – тело его как будто разваливалось на части. Ночь – цвела на костре ядовитых цветов. Опадали последние ветки круговорота. Дым рассеялся, и показался пролом в стене. А за ним, в самом деле – пузатая страшная площадь. Озаренная светом, запруженная толпой. Как аквариум с рыбами, бьющимися на грунте. Я едва перелез через ломаный битый кирпич. И, конечно, упал. И, конечно, – уже через силу – поднялся. И, конечно, протер запорошенные глаза. И, конечно же, первый, кого я увидел, был редактор…

Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными по краю страницами, клетчатая рубаха вдоль клапана лопнула, штанины легко задрались, оголив бледную немочь ног. Он еще немного дышал – трепетала слизистая полоска глаза.

Я нагнулся и зачем-то потрогал его висок, тут же отдернув пальцы, пронзенные мокрым холодом.

– Циннобер, Циннобер, Цахес… – сказал редактор.

Он был в беспамятстве.

Вдребезги разбитой луной блестели вокруг осколки стекла и по-прежнему выцарапывала штукатурку из стен потревоженная густая крапива. Мириады жуков копошились в теснотах ее. Изгибались в экстазе громадные жирные гусеницы. А поверх разлохматившейся черной листвы, сквозь дурман и сквозь комариную бестолочь, надрываясь, выдавливая ореол, будто свечи, горели открывшиеся соцветия. И горела над миром Живая Звезда. Город был освещен, точно в праздничный вечер. Но – без флагов, без лозунгов, без фонарей. Блики, тени и отражения метались по площади. И шуршал нескончаемый падалец –дождь. И уставшие птицы вспухали над проводами. А в огромных зашторенных окнах горкомовских этажей, как паяцы, сгибались картонные плоские силуэты. Очарованно-дикие и непохожие на людей. Как кисель, вытекала оттуда горячая музыка. Все равно. Это был настоящий разгром. Или все-таки праздник? Казалось, все жители высыпали на улицу. Сонмы алчущих лиц танцевали вокруг меня. Раздувались носы, громко шлепали толстые уши, дробь зубов рассыпалась, как пулеметная трескотня. Праздник, слом, перевертывание Ковчега. Зажигались гирлянды, раскинувшиеся между крыш. Сыпал жар конфетти, и порхали прозрачные бабочки, огненные петарды взрывались из пустоты. И, взорвавшись, окутывались туманом. Рыжий дым собирался в подсвеченные шары. И висел, будто грозди загадочных ягод… А над бешеной музыкой и над гуденьем толпы, над разрывом хлопушек, над ленточками серпантина, над весельем, над ужасом, над всей деревянной землей, вознесенный безумием, царил одинокий Младенец. Он был маленький, жирненький, в складках по коленям и локтям, голый, мерзкий, ликующий, в пухе новорожденного, с грушевидными щеками, с пальцами без ногтей. Мягкий, сдавленный череп его светился, а пупок выпирал, будто вздутый сосок. И лоснилась вся кожа – натертая маслом. Плащ из рваной дерюги мотался у него на плечах. А на лысой башке красовалась корона из жести. Безобразно кривая, съезжающая на лоб. Все зубцы в ее ободе были неодинаковые: по размерам, по форме, по толщине. В правой вытянутой руке он сжимал поварешку. И – оскалясь – как скипетром, весело взмахивал ей. Поварешка взлетала – сияя оранжевым бликом. И от каждого взмаха преображалась вся обстановка вокруг. Проступали из темноты отдаленные городские районы. Становилось светло, будто в свете прожекторов.

Этот свет вдруг пополз на меня и разодрался посередине. Показалась осклизлая хлюпкая глинистая земля. Сотни маленьких луж испещряли ее поверхность. И от них поднимался дрожащий белесый туман. Испарения кислоты, как от едких аккумуляторов. В горле остро першило, и бронхи горели огнем. Было ясно, что Хронос агонизирует. Метрах в ста от меня находились задымленные корпуса. Там ревело, стонало и пыхало медленным пламенем. Удлиненные искры летели через меня. Вероятно, пожар на заводе еще продолжался. Сотрясаясь, вопил издыхающий тиранозавр. А в пространстве меж этими корпусами метались фигуры. В робах, в ватниках, с тачками и мотыжьем. Раскатилась укладка чугунных болванок. Трактор, хрюкнувший чадом, выперся из-за нее и заглох. Матюгаясь, посыпались пэтэушники из кабины. Молодая учетчица, выросшая передо мной, бодро шмыгнула носом и сипло сказала: – Растудыть твою так!.. Что стоишь, как травинка в дерьме?.. Щас Епалыча позову, растудыть твою так!.. Он тебя расфиндрячит к фуруруям!.. – Тут же кто-то упер в меня старую тачку. Подтолкнули, поддали, и я побежал. Через силу, пошатываясь от усталости. Тачка ерзала, и ноги увязали в грязи. Все стекались к кирпичному зданию администрации. Рядом с ним находился широкий открытый ангар. Под ребристыми сводами было не протолкнуться. Пахло дрянью и капало с выгнутых труб. Словно бешеные, дрожали повсюду манометры. Некий мастер, стоящий на ящиках у стены, распрямлялся и бухал огромной киянкой. – Есть решение местного комитета!.. – выкрикивал он. – Утвержденное и поддержанное нашими коммунистами!.. Оно прямо исходит из резолюции КПСС!.. «О развитии производительных сил на современном этапе»!.. Коллектив дыромырного цеха претворит его в жизнь!.. Нам, товарищи, оказано большое доверие!.. – Он захлопал – киянкой по жести станка. И в ангаре, как чокнутые, тоже зааплодировали. Будто разом зашлепали тысячи влажных ласт. Чей-то голос плеснулся из заднего ряда: – А что думают по поводу сверхурочных работ?.. Мы выходим в ночную, нам это зачтется?.. – И ангар, ворохнувшись, встревоженно загудел. Но оратор опять приподнял над собою киянку: – Все в порядке, товарищи!.. Оплатится по тройной!.. Не волнуйтесь, работайте!.. Вопрос согласован с администрацией!.. – Он послушал, что говорит ему сдержанный молодой человек, чуть брезгливо приткнувшийся к самому уху. А потом унырнувший в какую-то заднюю дверь. – Все, товарищи!.. Исполним свой долг трудящихся!.. – И махнул, чуть не рухнув, кому-то на дальнем конце. Щитовые ворота ангара со скрипом задвинулись. Отрезая все помыслы, лязгнул клыками засов. Сразу стало темно, как в могильном подвале. Лишь две лампочки скучно горели на шорцелях. И сквозь дрему окошка пылали багровые отсветы. Мастер крикнул: Епалыч!.. Давай, не томи!.. – Завизжали тугие присохшие оси штурвалов. – Идиоты, – сказал я, догадываясь обо всем. – Идиоты!.. Откройте!!.. Бегите отсюда!!!.. – Но по-прежнему, изменить ничего уже было нельзя. Каша тел уплотнялась в привычном рабочем единстве. Заскворчало, загукало в недрах изогнутых труб. Засипело, закорчилось, квакнуло брызгами пены. Адский свист провернулся, отжав вентиля. – Растудыть твою так!.. – сказали для ободрения. Изменить ничего уже было нельзя. Я висел, будто килька, притиснутая соседями. Бело-дымная муть заклубилась у горловин. И напор кислоты вдруг ворвался под крышу ангара…

А затем поварешка опять подскочила до звезд. И ударила – прямо в поребрик, сшивающий перекрытия. Дождь заклепок сорвался с рифленых углов. Жестяное пространство ангара перекосилось. Я был выброшен в кучу сопревшей листвы. Тонконогий паук, зашипев, приподнялся оттуда. И, вращая глазами, упятился в дырку кустов. Я, по-моему, находился на самой окраине города. То есть, даже не находился, а просто – лежал. Мордой в грязь, на какой-то вонючей помойке. Правый бок у распухал – тупо ноющим мокрым огнем. А скула вплоть до шеи была беспощадно ободрана. И спеклись обожженные пальцы на левой руке. Дымно-красный костер полыхал в костяке палисадника. Освещая убогий разгромленный магазин. Вероятно, такие костры полыхали сейчас повсюду. Город стянут был вервием тусклых огней. Допотопные монстры разгуливали по окраинам. То вытягивая, то сокращая хребет. Дрызг стекла и камней сопровождал их конвульсии. И рыдал умирающий голос под топотом ног: Больно!.. Больно!.. Зачем вы меня!?.. Не надо!.. – И стихал, оборвавшись, уже навсегда. Я едва подтянул под себя онемелые локти. Но немедленно кто-то, высовываясь, закричал: – Бляха-муха!.. А этот еще трепыхается!.. – И косматое тело чудовища всплыло из темноты. Развернувшись ко мне – многоглазое и многорукое. Смрадом, злобой и алкоголем несло от него. Как щетина, качались над туловом палки и факелы. Я поднялся с карачек, потому что не хотел умирать. Но стремительный точный удар отшвырнул меня за канаву. Хрустнул зуб, разорвалась граната в мозгу. Я плашмя саданулся о твердые доски забора. Только смерть почему-то замешкалась – там, в темноте. Заскрипела калитка и меня куда-то втащили. Я буквально свалился на рыхлый холодный песок. А чудовище тут же завыло, заколотило по доскам: – Васька, тля, открывай!.. Ты кого бережешь?.. Открывай, Васька, тля!.. Недоскребок!.. Сучара немытая!.. – Но веселый насмешливый голос ответил через забор: – А вот это видал?.. Отойди, а то всех продырявлю!.. – И сейчас же добавил, сбиваясь на шепот и мат: – Ну?.. Петюня!.. Ты где?.. Зажигай!.. Не дрожи, как какашка!.. – Что-то чиркнуло – толщей, всем спичечным коробком. Кувыркаясь, взлетела к воротам консервная банка. Светлый мертвенный купол раздулся на той стороне. И вдруг лопнул – коснувшись колючего неба. Шандарахнуло так, что посыпалась ржавчина с крыш. Громом вышибло напрочь последние целые стекла. Я согнулся и сел – прикрывая от боли глаза. Парень в джинсах и свитере яростно усмехнулся: – Что?.. Очухался?.. Ночь еще впереди… Ты как будто бы из начальства… Лицо у тебя что-то знакомое… – И, достав папиросы, все также насмешливо, громко сказал: – А неслабо мы их гробанули!.. Робеешь, Петюня?.. – Но приятель его, поднимающий дворницкий лом, вовсе не был согласен с такой постановкой вопроса. Он воткнул этот лом – и металл зазвенел на камнях. И в сердцах вытер руки, испачканные мазутом. – Вот что, Вася, уваливать надо, – сказал он с тоской. – Надо быстро уваливать, пока они не вернулись… – С крыльца вдруг раздался крестьянский уверенный бас: – Так эть поздно ува