Монахини и солдаты — страница 41 из 105

— У меня была сестра. Она умерла, когда мне было четырнадцать. Умерла от анорексии.

— Ох, прости… — охнула Гертруда. — Я… — Она отвернулась.

Тим щедро налил себе.

— И твои бедные родители, они, должно быть…

— Мои родители! Мой отец смылся, когда мы были еще маленькими. Мать умерла, когда мне было двенадцать. Мы жили в Кардиффе, у брата матери. Это был кошмар. А, ерунда, не будем об этом, извините…

— Ты извини…

— Нет-нет, простите меня, мне все же хочется высказаться. Никто никогда не интересовался… я так обижал мать. Теперь я ее понимаю. Она, знаете, тоже была музыкантом.

Ему вдруг вспомнился звук материнской флейты, всегда такой печальный, который с годами слышался все реже и реже.

— Она была несчастлива?

— Она была в вечных заботах, не оставляла нас в покое, и мы, дети, не выносили этого. Дети ужасны. Всегда не хватало денег. Мы любили отца, потому что он ни во что не вмешивался.

— А что отец?

— Он пропал. Погиб в автокатастрофе, когда мы были в Кардиффе. Позже я, конечно, сбежал оттуда, приехал в Лондон и перешел в собственность вашей семьи!

— Да, семьи Гая. У меня нет семьи. Я имею в виду, что была единственным ребенком. Отец покинул Шотландию, и мы потеряли с ним связь. Он был из Обена. Мать — из Тонтона. Оба — учителя, и мы вечно кочевали, как военные. Они не были состоятельными людьми. Мы жили обыкновенной и однообразной жизнью.

Почему она рассказывает все это сейчас, спрашивала себя Гертруда. Сколько лет не думала об этом. Она просто приняла жизнь Гая, его семью, его мир, его дом стал ее домом. Теперь дома нет. Она никогда не считала, что у нее было мрачное детство, и, конечно, была избалована и счастлива, и вот неожиданно оно показалось таким унылым.

— Я всегда представлял вас богатой и важной, как Гай. Простите, что-то я не то говорю сегодня!

— Нет-нет, Тим, говори, что хочется, так приятно поговорить! Закрою-ка я двери, а то прохладно становится и мотыльки залетают.

Гертруда закрыла стеклянные двери, и темное блестящее зеркало окна неожиданно отразило их. Тим увидел стол, две фигуры, сидящие друг против друга.

— Хорошо здесь, — сказал он. — Печально, что вы уезжаете, мы только начинаем немного узнавать друг о друге; выпейте еще.

— Спасибо. Ты не должен пропадать, Тим. Тебе нужно приходить на Ибери-стрит, как ты обычно приходил. Ты сказал, что был собственностью…

Будет ли на Ибери-стрит, сомневалась Гертруда, по-прежнему? Она представила себе, что, как в прошлые годы, развлекает les cousins et les tantes. Какую ценность она будет иметь для них, когда пройдет интерес к ее утрате? Значит, тогда им придется ценить ее саму? Она взглянула на красную скатерть, на остатки совместной трапезы, недопитое вино.

— Да, спасибо. А ваши родители еще живы?

— Нет. Отец умер, когда я пошла работать, — ты знаешь, что я тоже была учительницей в школе?

— Конечно, это мне известно!

— Вот как? А мать умерла перед тем, как я вышла замуж. Она успела познакомиться с Гаем. У нее неожиданно обнаружился…

На мгновение Тим подумал, что она снова собирается заплакать. Но Гертруда справилась с собой.

Она думала о том, что — как это печально! — смерть помешала Гаю и ее матери узнать друг друга получше. Они бы сделали ее такой счастливой. Она недостаточно заботилась о матери после смерти папочки. Боже, почему ей сейчас приходят в голову такие мысли? Все рушится, трещит по швам. Всю свою энергию, молодость она связывала с Гаем, как будто Гай придумал ее молодость. Она укрылась в Гае, как Анна в монастыре.

— До Гая вы много раз влюблялись? — спросил Тим и подумал, что, наверно, совсем пьян, если задает такие вопросы.

— Нет. По-настоящему ни разу не влюблялась и, пока не встретила Гая, была бестолковой и несчастной.

Тогда она обрела уверенность. Но не лишилась ли она ее теперь? Разве не Гай создал ее? Останется ли она прежней?

А Тим думал, как она красива — дева Артуровой эпохи, героическая дева с романтического полотна, с тонкими чертами лица, великолепными волосами и ясным, искренним взором карих глаз. Лицо горит, в глазах светится мысль. В задумчивости мягкие губы немного кривятся. Усталость, которую Тим видел в ней прежде, исчезла с ее лица, словно некая внутренняя сила заново лепила и разглаживала его. Грива волос блестела в свете лампы, каждый волосок словно был выписан отдельно и своего цвета: каштановые и золотые, немного рыжих, немного седых. Отдельные завитки падали на шею, и она откидывала их нервным движением загорелой руки, поправляя воротничок платья. А оно своим светлым оттенком кофе с молоком подчеркивало загар, который солнце успело положить на ее кожу. В ней столько жизни, думалось ему, цельности и подлинности, как сияют ее волосы, какого чистого коричневого цвета ее глаза; ему не приходилось видеть таких глаз у женщины. Она выздоравливает, и он очень рад этому. Он так и хотел ей сказать. Но вместо этого сказал:

— Вы красивы, я очень рад.

Гертруда улыбнулась, внимательно взглянула на него, потом отвела глаза. И принялась перебирать, но уже не рассеянно, хлебные крошки на скатерти.

Что-то с ним творится, думал Тим. Что-то, как мысль, или действительно мысль, вспыхнуло, озарив сознание, так быстрая комета озаряет небо. Еще миг, и произойдет нечто вроде взрыва, катаклизма, конца света. И эта мысль или наитие говорило: нужно потянуться, нужно просто потянуться через стол и взять Гертруду за руку. Некая неодолимая космическая сила толкала его: сделай это. Под ее давлением он едва не терял сознание. Он потянулся через стол и взял Гертруду за руку.

Тяжело дыша, Тим смотрел на красную скатерть, на хлебные крошки почти рядом с его тарелкой. Теперь, когда он держал руку Гертруды в своей, ужасная сила на мгновение отпустила его. Он сделал то, что должен был сделать, что космос должен был сделать, даже помимо его воли. Его движение было движением нежного автомата. Почти бесстрастным, как у инженера, который один в огромном машинном зале перевел, по заведенному порядку, некий необычайно важный рычаг.

Гертруда с удивлением смотрела на свою руку, лежавшую, как маленький пойманный зверек, в крепкой ладони Тима. Смотрела на яркие отчетливые волоски на его кисти, запачканную синей краской манжету закатанного рукава. Какое-то мгновение она не знала, что делать, потом убрала руку. Они сидели, откинувшись на спинку стула, и глядели друг на друга.

Тим зажал ладони между колен. Правая, в которой он держал руку Гертруды, горела, и он осторожно стискивал ее левой. С удивительным спокойствием он смотрел прямо на Гертруду. Ему казалось, что его глаза стали огромными, как исполинские, ровно горящие лампы. Он сделал то, что должен был сделать, и теперь ничто, как бы все ни повернулось, не могло его взволновать. Он уже не прежний Тим, а совершенно иной человек. Он почувствовал, как сжатые челюсти расслабились, как напряжение отпустило его. Его послушные сообщники — руки — расслабились. Он почти улыбался. И не сводил глаз с Гертруды.

Затем, как бы отдельная от него, пришла мысль, медленная, спокойная: бедная Гертруда, она в замешательстве. Но это должно было случиться, и ему чудесным образом безразлично ее замешательство. Он так счастлив. Через секунду-другую надо начать извиняться, сказать, что пьян или что-то еще. Но это все ерунда.

Гертруда нахмурилась и опустила глаза. Ее рука теребила воротничок платья. Кажется, она покраснела, выглядела испуганной.

Тим сказал утвердительным тоном:

— Очень сожалею. Надеюсь, я не очень напугал вас. Что-то вдруг нашло на меня.

— Ничего, — проговорила Гертруда.

Пройдет, думал про себя Тим, исчезнет навсегда. Но по крайней мере, оно не уйдет, потому что оно вечно. А это долгое-долгое мгновение закончится. И тогда я пропаду.

— Прошу прощения, — повторил он.

— Пожалуйста, хватит, — сказала Гертруда. — Я понимаю, это было… — Она немного отодвинула свой стул.

Тим застонал и уткнулся лицом в ладони.

Снова повисла тишина.

«Что происходит, — думала про себя Гертруда, — почему я так потрясена? Мне холодно, тошнит, какая-то слабость. Произошло землетрясение? Да, что-то невероятное. Как сини его глаза и как ужасно он смотрит на меня. Надо что-то делать, но что?»

— Я настоящий дурак, — сказал Тим, — и вы должны простить меня, но прежде, чем вы сейчас уйдете, я обязан сказать, что, по-моему, влюбился в вас. То есть это не просто оттого, что я напился или еще что. Я серьезно прошу прощения.

Он должен был это сказать, билось в голове. Должен, как нечто, что может стоить жизни, но должно быть сказано, вроде главного свидетельского показания. Но он действительно дурак и действительно пьян и все испортил. Миг триумфа уже прошел, словно атомная вспышка. Он был очень короток. И теперь ничего не осталось, кроме боли. Он влюбился. Никаких сомнений.

— Я, пожалуй, пойду спать, Гертруда, — сказал он.

— Подожди, не уходи. Выпей еще вина.

Гертруда налила ему вина. Она держала бутылку обеими руками, но все равно плеснула себе на платье.

Тим не мог устоять перед полным бокалом. Он выпил и подумал: «Просто посижу спокойно минутку-другую, а потом уйду». Он немного отодвинулся вместе со стулом от стола и смотрел на пол, разглядывая рисунок досок. Разные чувства переполняли его: робости, униженности, гордости, печали, одиночества, но с оттенком достоинства.

Гертруда порывалась что-то сказать, но никак не могла решиться. Дважды он слышал, как она уже было набрала воздуху. Наконец она проговорила:

— Тим… дорогой…

— Ох, не трудитесь, — прервал ее Тим. — Я всего-навсего люблю вас. Это не имеет значения. Пожалуйста, не считайте, что должны что-то сказать по этому поводу. Сейчас я уйду. Почему мне нельзя любить вас? Это просто факт. В мире от этого ничего не меняется. Безобидная вещь. Ничего не значащая.

Стул Гертруды снова скрипнул. Тим, думая, что она уходит, хотел встать. Но увидел, что она обходит стол, направляясь к нему, и снова сел.