— Потому что обычно оно глупо, а совершать глупый шаг, столь решающий и непоправимый, аморально. Ваше душевное состояние переменится, должно перемениться. К чему класть конец возможности быть полезным и совершать добро? Самоубийство вредно отзывается на других, оно, к примеру, заразительно. Ваш поступок способен заставить другого впасть в отчаяние. И он причинит боль тем, кто зависит от вас и любит вас.
— Таких нет.
— Есть. И это я.
— Вы чересчур добры ко мне.
— Пожалуйста, хватит повторять одно и то же, я уже устала от этой вашей фразы. К тому же самоубийство так часто является актом мести, что как раз имеет место в вашем случае, а месть порочна.
— Месть?
— Да, злость, насилие, акт устрашения, ненависти, направленный против Гертруды, низкое, бесчестное выражение зависти и ревности.
— Не думаю, что это имеет место, — возразил он, — в моем случае. Слишком высоко вы меня ставите. Не думаю, чтобы это особо взволновало кого-нибудь. Скорее это их… воодушевит.
— Это отвратительный поступок. Зачем совершать что-то отвратительное?
— Это исключительный поступок. Со мной произошло нечто необратимое, последнее затянувшееся представление о себе перестало существовать. Я питал иллюзию относительно чести, чести солдата армии нравственного закона, а не ее джентльмена-волонтера, как выражался Гай…
— Что Гай сказал бы сейчас?
— Он бы понял. Мы часто беседовали о самоубийстве. Представьте же, что я лишился способа существования, а когда такое происходит, человек больше не в состоянии жить. Средство, иллюзия, — этого у меня больше нет…
— Довольно толковать об иллюзиях. Попытайтесь думать о правде. Этот разговор о самоубийстве — эскапистская фантазия, просто идея, что можно избавиться от боли. Подумайте о чем-нибудь лучшем, вам это по силам. Есть лучшие вещи, даже если кажется, что к вам это не имеет отношения.
— Я жил понятием достоинства, но оказалось, что это абсурдно. Я привык считать, что придет время героизма…
— Питер, оно пришло.
— Я не могу ни работать, ни спать, впереди пустота. Я не вижу смысла жить дальше, я не верю в Бога…
— Ваша жизнь вам не принадлежит, — сказала Анна. — Кто может сказать, где кончается его жизнь? Наша душа намного шире нас и соединяется с душами других людей. Мы живем в мыслях других, в их планах, в их мечтах. Это равносильно тому, что Бог есть. На нас лежит бесконечная ответственность.
— Почему Бог, почему не дьявол? В представлении других мы ведем себя как порочные существа, мы для них дьяволы, мы мучаем их тем, какие мы и что делаем.
— Вы никого не мучаете, — сказала Анна.
— Потому что я никто и ничто.
Анна засмеялась. Встала, подошла к нему, стоявшему у окна. Взяла его за рукав пиджака, как когда они возвращались из Франции, и сказала:
— Питер, вот для чего существует польский героизм: быть никем и ничем и тем не менее стараться быть героем. Позвольте попытаться научить вас этому.
Зазвонил телефон.
Анна отошла от Питера и подняла трубку.
— Анна… — раздался в телефоне голос Гертруды.
— Слушаю тебя.
— Это я. Анна, можешь прийти завтра на вечеринку? Только что приехал из Франции Манфред, привел машину, и она доверху набита шампанским…
Голос Гертруды ясно слышался в комнате. Питер взял пальто и направился к двери. Махнул на прощание Анне и исчез.
— Если получится, — ответила Анна, думая, не бросить ли ей трубку и не побежать ли за ним.
— Никаких «если», ждем непременно. Дорогая, ты не появляешься, я так соскучилась, а тебя нет и нет. Это не потому что?.. Я имею в виду, не думай, что мы не хотим… никого видеть, к тебе это не относится. Жажду увидеть твое милое лицо. Ты снилась мне прошлой ночью. Ты ведь меня любишь, правда?
— Да, дурочка.
— Значит, завтра к шести.
— Да… до завтра.
Анна положила трубку. А если Питер покончит с собой? Если это случится сегодня ночью?
Она встала и принялась ходить по комнате. Ей не верилось, что он действительно решил совершить самоубийство, просто так он выражает свою подавленность. Успокаивает боль мыслями о небытии. Она пошла на кухню и попыталась приготовить себе ужин. Но все валилось из рук.
Немного погодя она надела пальто и вышла на улицу. Дождь продолжался. Она остановила такси, поехала в Челси и вышла у огромного уродливого многоквартирного дома, где жил Питер. Она шла по мокрому блестящему тротуару, глядя на его освещенное окно. Это было уже не в первый раз. Она воображала, как звонит в его дверь, входит, обнимает его.
Заметив освещенную телефонную будку, она вошла и набрала его номер.
— Алло.
— Питер, это Анна.
— Ох… — Голос звучал удивленно. — Анна, привет…
— Питер, я хочу, чтобы вы мне кое-что пообещали. Можете дать торжественное обещание, что не покончите с собой?
— Ну… Анна… я не могу вот так прямо… кто знает…
— Такой ответ годится, когда вам восемьдесят восемь и у вас рак, но я-то хочу, чтобы вы пообещали не совершать самоубийства сейчас из-за того, что гнетет вас сейчас.
Последовало молчание. Затем он ответил:
— Хорошо…
— Клянитесь. Клянитесь кровью дорогой своей Польши.
Он сказал:
— Клянусь кровью дорогой моей Польши, что не совершу самоубийства сейчас из-за того, что гнетет меня сейчас.
— В этом году или в будущем.
— В этом году или в будущем.
— Вот так. Это все. Доброй ночи, дорогой Питер.
— Доброй ночи, дорогая Анна.
Она вышла из будки под дождь. Это был торжественный момент. Она представляла себе Питера, с печальным лицом сидящего у телефона. Этот момент родил новую связь между ними. Он на шаг приблизил их друг к другу, и, может быть, это был решающий шаг. Она скоро признается ему, думала Анна, очень скоро. Она стояла под дождем и глядела на окно, пока оно не погасло.
Граф лежал без сна. Впереди его ждали семь часов, когда он будет ворочаться с боку на бок, закрывать глаза, открывать их вновь и пялиться на потолок. Думая. Перебирая видения. Шторы пропускали рассеянный свет уличных фонарей.
Вечером он пытался отвлечься, читая Горация. Но утонченный, фривольный, неистовый, возвышенный поэт, казалось, говорил только о Гертруде — воспоминаниями ли о счастливых днях, или горькими сетованиями об утрате, или ожиданиями старости и смерти. Издавна любимые фразы выражали и растравляли печаль. Eheu fugaces…[132] Quis desiderio…[133] Затем, глубже погрузясь в латынь, как безумный хирург, Граф, уже забыв о красотах поэзии, обнаружил множество пассажей, отвечавших его все более свирепому настроению. Не только linquenda tellus et domus,[134] но еще и тох iuniores quaerit adulteros,[135] и лучшее из всего: quae tibi virginum sponso necato barbara serviet?[136] К тому времени, как пора было ложиться, он превратился во Фридриха Великого.
Он крутился в постели в тоске по Гертруде, по ее близости. Он видел себя рядом с нею, блаженствующим в ярких теплых лучах ее внимания, держащим ее руку в своей. Вновь видел комнату во Франции, где он начал было говорить ей о своей любви, ну, пробормотал что-то, и она так нежно держала его руку, говоря мало, но не говоря «нет». Как счастлив он был в тот вечер, каким счастливым и умиротворенным уснул. Душевный покой, вот что Гертруда всегда давала ему в прошлом, когда была замужем за Гаем и когда он мог безопасно жить рядом с ней, любя ее, но не мучаясь этими нестерпимыми желаниями и надеждами.
Тим, который появился весь в синяках и крови, в разодранной одежде, показался Графу сущим кошмаром, каким-то кровавым или ряженым дьяволом, нереальным, но все же зловещим, ужасным. Граф вошел в гостиную сразу после того, как Гертруда вышла на террасу. Он, как и Анна, стал свидетелем их объятий, но в отличие от Анны не сразу сообразил, что случилось. Граф плохо помнил обратный путь в Англию. Он беспрестанно вычислял, и по его вычислениям выходило, что он и Гертруда могли проскользнуть обратно в щель времени до возвращения Тима. Было ли оно, то нежное мгновение, лишь мгновением умиротворения? Не было ли оно чем-то высшим, абсолютным? Не могло ли нечто, имевшее будущее, возникнуть благодаря чему-то иному, совершенно (как чувствовал Граф) случайному? Существуют же мгновения, которые определяют будущее и берегут его? Ему должна была достаться любовь Гертруды. Тим был предатель, перебежчик, жестокий вероломный негодяй. Узник, плоть от плоти своего собственного мира, мира пьянства и лени, проклинаемого Анной Кевидж. Граф сделал все, что мог, и, несмотря на его старания, результат казался однозначным. Он попытался убедить Тима вернуться. Тим ответил: «Я живу в трясине», и еще он ответил: «Может быть, Гертруда найдет себе лучшего мужа». Не закрыло ли это вопрос, не было ли с Тимом покончено? Каким образом он потом объявился, похожий на чучело, перемазанный кровью, и так легко вновь стал мужем Гертруды? Поскольку не оставалось сомнений, что именно этим все закончилось. Граф получил от Гертруды письмо, в котором говорилось, что она и Тим будут рады видеть его у себя. Она еще и коротко позвонила ему, повторив приглашение. Граф ответил уклончиво.
И что теперь? Он не мог оставаться в Лондоне, раз в месяц обедая у четы Рид. Не мог жить среди незнакомых людей в Харрогите или Эдинбурге, работать весь день в офисе, а вечерами слушать свое радио, так он жить не мог. Окончательная потеря Гертруды заставила его понять, какой пустыней была его жизнь. Маленькие радости, которыми он довольствовался прежде, теперь казались мелкими и скучными. Описывая Анне свое состояние, он не преувеличивал. С другой стороны, и тут Анна была права, он не собирался на деле кончать самоубийством, во всяком случае не сейчас. Однако жалел, что пообещал милой доброй Анне не убивать себя. Он дал обещание, потому