— Вы так добры, матушка!
— Я озябла, но теперь я знаю, что мне нечего бояться за мою малютку, и думаю, что засну. Дайте мне вашу руку.
Я ей подала руку.
— Какой спокойный пульс, какой ровный! Ничто ее не волнует.
— У меня довольно спокойный сон.
— Какая вы счастливая!
— Матушка, вы еще больше озябнете.
— Вы правы; до свидания, дружок, до свидания, я ухожу.
Однако она не уходила и продолжала на меня смотреть. Две слезы скатились из ее глаз.
— Матушка, — воскликнула я, — что с вами? Вы плачете? Как я жалею, что рассказала вам о моих горестях!..
В ту же минуту она закрыла двери, погасила свечу и бросилась ко мне. Она заключила меня в свои объятия, легла рядом со мной поверх одеяла, прижалась лицом к моему лицу и орошала его слезами. Она вздыхала и говорила жалобным и прерывающимся голосом:
— Дорогой друг, пожалейте меня!..
— Матушка, — спросила я, — что с вами? Вы нездоровы? Что нужно сделать?
— Меня трясет, — прошептала она, — я вся дрожу, смертельный холод пронизывает все мое тело.
— Хотите, я встану и уступлю вам свою постель?
— Нет, — сказала она, — вам не нужно вставать, приподнимите немного одеяло, я лягу рядом с вами, согреюсь, и все пройдет.
— Матушка, но ведь это запрещено. Что скажут, если узнают об этом? Случалось, что на монахинь налагали епитимьи и за меньшие провинности. В монастыре Святой Марии одна монахиня вошла ночью в келью к другой, к своей закадычной подруге, и не могу вам даже передать, как о ней дурно отзывались. Духовник несколько раз меня спрашивал, не предлагал ли мне кто-нибудь ночевать со мной, и строго запретил допускать это. Я рассказала ему о том, как вы ласкали меня — я ведь ничего дурного в этом не вижу, — но он совсем другого мнения. Не понимаю, как я могла забыть его наставления; я твердо решила поговорить с вами об этом.
— Друг мой, — сказала она, — все спят, и никто ничего не узнает. Я награждаю, и я наказываю, и, что бы ни говорил духовник, я не вижу дурного в том, что подруга пускает к себе подругу, которую охватило беспокойство, которая проснулась и ночью, несмотря на холод, пришла узнать, не грозит ли опасность ее милочке. Сюзанна, разве вам в родительском доме не приходилось спать вместе с одной из ваших сестер?
— Нет, никогда.
— Если бы явилась такая необходимость, разве вы бы не сделали этого без всяких угрызений совести? Если бы ваша сестра, встревоженная, дрожащая от холода, попросила местечко рядом с вами, неужели вы бы отказали ей в этом?
— Думаю, что нет.
— А разве я не ваша матушка?
— Да, конечно; но это запрещено.
— Дорогой друг, я это запрещаю другим, вам же я это разрешаю и об этом прошу. Я только минутку погреюсь и уйду. Дайте мне руку.
Я дала ей руку.
— Вот потрогайте — я дрожу, меня знобит. Я вся заледенела.
И это была сущая правда.
— Ах, матушка, да вы заболеете. Подождите, я отодвинусь на край кровати, а вы ляжете в тепло.
Я примостилась сбоку, приподняла одеяло, и она легла на мое место. Как ей было плохо! Ее всю трясло как в лихорадке. Она хотела мне что-то сказать, хотела придвинуться, но язык повиновался ей с трудом, она не могла шевельнуться.
— Сюзанна, — прошептала она, — друг мой, придвиньтесь ко мне.
Она протянула руки. Я повернулась к ней спиной, она обняла меня и привлекла к себе; правую руку она подсунула снизу, левую положила на меня.
— Я вся закоченела, мне так холодно, что я не хочу прикоснуться к вам; боюсь, что вам это будет неприятно.
— Не бойтесь, матушка.
Она тотчас положила одну руку мне на грудь, а другой обвила мою талию. Ее ступни были под моими ступнями; я растирала их ногами, чтобы согреть, а матушка говорила мне:
— Ах, дружок мой, видите, как скоро согрелись мои ноги, потому что они тесно прижаты к вашим ногам.
— Но что же мешает вам, матушка, таким же образом согреться всей?
— Ничего, если только вы согласны, — сказала она.
Я повернулась к ней лицом, она спустила с себя сорочку, а я расстегнула свою, но тут кто-то три раза громко постучал в дверь. Перепугавшись, я сразу соскочила с кровати в одну сторону, настоятельница — в другую. Мы прислушались. Кто-то возвращался на цыпочках в соседнюю келью.
— Ах, — воскликнула я, — это сестра Тереза. Она видела, как вы проходили по коридору и вошли ко мне. Она подслушивала нас и, наверно, разобрала то, что мы говорили. Что она подумает?
Я была ни жива ни мертва.
— Да, это она, — раздраженным тоном подтвердила настоятельница, — это она, я в этом не сомневаюсь; но я надеюсь, что она долго будет помнить свою дерзость.
— Ах, матушка, не поступайте с ней слишком строго.
— До свидания, Сюзанна, — сказала она мне, — доброй ночи; ложитесь в постель и спите спокойно, я вас освобождаю от заутрени. Пойду к этой сумасбродке. Дайте мне руку…
Я протянула ей руку через кровать. Она приподняла рукав моей рубашки и, вздыхая, покрыла поцелуями руку — с кончиков пальцев до плеча. Потом вышла, твердя, что дерзкой девчонке, осмелившейся ее обеспокоить, это даром не пройдет.
Я поспешно пододвинулась к другому краю кровати, поближе к дверям, и стала слушать: настоятельница вошла к сестре Терезе. У меня явилось сильное желание встать и, если сцена окажется очень бурной, пойти и заступиться за сестру. Но мне было так не по себе, я была так взволнована, что предпочла остаться в постели. Однако заснуть я не могла. Я подумала, что весь монастырь станет злословить на мой счет, что это происшествие, само по себе такое обыденное, разукрасят самыми неблаговидными подробностями, что здесь мое положение будет еще хуже, чем в Лоншане, где все обвинения были совершенно необоснованны, что наш проступок будет доведен до сведения начальства, что нашу настоятельницу сместят и нас обеих строго накажут. Я была настороже, с нетерпением ожидая, когда настоятельница выйдет от сестры Терезы. По-видимому, уладить это дело было не так-то легко, потому что она провела там почти всю ночь. Как я ее жалела! Она была в одной рубашке, босая и вся дрожала от гнева и холода.
Утром у меня был большой соблазн воспользоваться разрешением настоятельницы и остаться в постели, но потом я подумала, что этого не следует делать. Я поспешила одеться и первой оказалась в церкви, куда ни настоятельница, ни сестра Тереза не явились вовсе. Отсутствие Терезы доставило мне большое удовольствие: во-первых, потому, что я не смогла бы без смущения встретиться с ней; во-вторых, разрешение не приходить к заутрене говорило о том, что, по всей вероятности, она добилась от настоятельницы прощения и мне не о чем было беспокоиться. Я угадала.
Как только окончилась служба, настоятельница послала за мной. Я зашла к ней; она еще была в постели. Вид у нее был очень усталый, и она мне сказала:
— Мне нездоровится, я совсем не спала. Сестра Тереза сошла с ума. Если это еще раз с ней повторится, мне придется посадить ее под замок.
— Ах, матушка, никогда этого не делайте, — попросила я.
— Это будет зависеть от ее поведения. Она мне обещала исправиться, и я на это рассчитываю. А вы как себя чувствуете, дорогая Сюзанна?
— Недурно, матушка.
— Вы хоть немного поспали?
— Совсем мало.
— Мне говорили, что вы были в церкви. Почему вы так рано встали?
— Я бы плохо себя чувствовала в постели. И потом, мне показалось, что будет лучше, если…
— Нет, ничего неуместного в этом бы не было. Мне хочется подремать, я советую вам пойти к себе и тоже отдохнуть, если только вы не предпочитаете прилечь рядом со мной.
— Я очень вам благодарна, матушка, но привыкла быть одна в постели, иначе я не смогу заснуть.
— Ну так идите. Я не спущусь в трапезную к обеду, мне подадут сюда. Возможно, что я останусь в постели весь день. Приходите ко мне, у меня будут еще несколько монахинь, которых я к себе пригласила.
— А сестра Тереза тоже придет? — спросила я.
— Нет, — ответила она.
— Очень рада.
— Почему?
— Не знаю, но мне как-то страшно встретиться с ней.
— Успокойся, дитя мое. Поверь мне, это она боится тебя, а тебе нечего ее бояться.
Я покинула настоятельницу и пошла к себе отдохнуть. После обеда я снова вернулась к ней и застала в ее келье довольно многолюдное общество, состоявшее из самых молодых и хорошеньких монахинь нашего монастыря. Остальные только навестили ее и ушли. Уверяю вас, господин маркиз, — вы ведь знаете толк в живописи, — что картина, представшая перед моими глазами, не лишена была прелести. Вообразите себе мастерскую, где работали десять-двенадцать девушек, из которых младшей лет пятнадцать, а старшая не достигла еще двадцати трех. На своей кровати полулежала настоятельница, женщина лет сорока, белая, свежая, пухлая, с двойным подбородком, мало портившим ее, с полными, будто выточенными руками в ямочках, с тонкими длинными пальцами, с большими черными глазами, живыми и ласковыми, почти всегда полузакрытыми, словно их обладательнице слишком утомительно полностью их открыть, с алыми, как роза, губами, с белоснежными зубами, прелестными щеками, красивой головой, глубоко ушедшей в мягкую, пышно взбитую подушку. Руки, лениво вытянутые по бокам, покоились на подложенных под локти подушечках. Я сидела на краю кровати и ничего не делала; одна монахиня поместилась в кресле, держа на коленях маленькие пяльцы, некоторые уселись у окон и плели кружева, другие, устроившись на полу, на подушках, снятых со стульев, шили, вышивали, раздергивали по ниткам ткань или пряли на маленьких прялках. Тут были и блондинки, и брюнетки, ни одна не походила на другую, но все были хороши собой. По характеру они были столь же различны, как и по наружности. Одни были невозмутимо-спокойны, другие веселы, некоторые серьезны, задумчивы или грустны. Как я уже сказала, все, за исключением меня, работали. Нетрудно было определить, кто с кем дружит, кто к кому относится равнодушно или враждебно. Подруги поместились рядом или одна против другой. Работая, они болтали, советовались, переглядывались; передавая булавку, иглу или ножницы, пожимали друг другу украдкой пальцы. Глаза настоятельницы останавливались то на одной, то на другой; одну она журила за слишком большое усердие, другую за праздность, ту за равнодушие, эту за грусть. Некоторым она приказывала показать ей работу, хвалила или отзывалась неодобрительно, поправляла кое-кому головной убор.