Она была так слаба и в таком тяжелом состоянии, что не могла связно произнести и двух слов. На каждом слоге она останавливалась и говорила так тихо, что я с трудом слышала ее, хотя почти прильнула ухом к ее губам. Я взяла ключ, пальцем указала на иконостас; она утвердительно кивнула головой. Предчувствуя, что теряю ее, и не сомневаясь в том, что причиной ее тяжелого недуга была моя болезнь, пережитые ею огорчения и заботы, которыми она окружала меня, я в беспредельной скорби зарыдала. Я целовала ей лоб, глаза, лицо, руки, я просила у нее прощения, но мысли ее витали где-то далеко, и она не слышала моих слов. Одну руку она положила мне на лицо и гладила его. Мне казалось, что она меня не видит. Быть может, она даже думала, что я вышла, потому что вдруг она меня позвала:
— Сестра Сюзанна!
— Я здесь, — ответила я.
— Который час?
— Половина двенадцатого.
— Половина двенадцатого! Идите обедать. Идите и сразу же возвращайтесь.
Колокол ударил, нужно было покинуть ее. Когда я подошла к дверям, она снова меня окликнула, и я вернулась. С большим усилием она подставила мне щеки. Я поцеловала ее. Она взяла мою руку и крепко сжала в своей. Казалось, что она не хочет, не может расстаться со мной.
— Что делать, так, видно, нужно, — сказала она, выпуская мою руку, — так угодно богу. Прощайте, сестра Сюзанна. Дайте мне мое распятие.
Я вложила ей в руки распятие и ушла.
Все уже собирались встать из-за стола. Я обратилась к настоятельнице и в присутствии всех монахинь рассказала ей об опасном положении сестры Урсулы; я усиленно просила ее убедиться в этом лично.
— Ну, хорошо, — промолвила она, — придется ее навестить.
Она поднялась к Урсуле в сопровождении нескольких монахинь. Я следовала за ними. Они вошли в ее келью. Бедняжки уже не было в живых. Она лежала, вытянувшись на кровати, совсем одетая, склонившись головой на подушку. Рот был полуоткрыт, глаза закрыты; в руках она держала распятие. Настоятельница холодно на нее взглянула и сказала:
— Она умерла. Кто бы мог думать, что конец ее так близок! Это была превосходная девушка. Скажите, чтобы звонили в колокола, и наденьте на нее саван.
Я осталась одна у ее изголовья. Мне трудно описать вам мое горе, и все же я завидовала ее участи. Я подошла к ней, горько плакала, целовала множество раз, накрыла простыней ее лицо, черты которого уже начали изменяться. Потом я решила исполнить ее просьбу. Чтобы без помехи этим заняться, я подождала, пока все пошли в церковь. Тогда я открыла иконостас, сняла дощечку и нашла довольно большой сверток с бумагами, который и сожгла в тот же вечер. Эта девушка всегда была печальной; не помню, чтобы она когда-нибудь улыбнулась, за исключением одного раза во время своей болезни.
И вот я одна в монастыре, одна на всем свете, так как я не знаю ни единого живого существа, которое интересовалось бы мною. Об адвокате Манури я больше ничего не слышала. Я предполагала, что он натолкнулся на большие трудности или среди развлечений и дел совершенно забыл об услуге, которую обещал мне оказать. Я не очень досадовала на него. По своему характеру я склонна к снисходительности и могу все простить людям, кроме несправедливости, неблагодарности и бесчеловечности. Поэтому я оправдывала, как могла, адвоката Манури и всех мирян, которые проявили столько горячности в течение моего процесса и для которых потом я перестала существовать, — не сердилась и на вас, господин маркиз.
Неожиданно в монастырь прибыли наши церковные власти. Они приезжают, обходят все кельи, расспрашивают монахинь, требуют отчета как о духовном руководстве, так и о хозяйственном управлении монастырем и, в зависимости от отношения к своим обязанностям, либо устраняют неурядицы, либо увеличивают их.
Итак, я снова увидела почтенного и сурового г-на Эбера, а также его двух молодых сострадательных помощников. Должно быть, они вспомнили, в каком плачевном состоянии предстала я перед ними в первый раз. Их глаза увлажнились, и я заметила на их лицах умиление и радость. Г-н Эбер сел и велел мне сесть напротив него. Молодые священники поместились за его стулом; их взгляды были устремлены на меня.
— Ну, сестра Сюзанна, — спросил г-н Эбер, — как теперь обращаются с вами?
— Обо мне забыли, сударь, — ответила я.
— Тем лучше.
— Я и не желаю ничего другого, но должна просить вас об очень большой милости: позовите сюда мать настоятельницу.
— Зачем?
— Если к вам поступят на нее какие-нибудь жалобы, она не преминет обвинить в этом меня.
— Понимаю, но все же скажите, что вы о ней знаете.
— Умоляю вас, сударь, пошлите за ней; пусть она сама слышит ваши вопросы и мои ответы.
— Нет, скажите.
— Сударь, вы меня погубите.
— Не бойтесь. С нынешнего дня вы больше не под ее властью. Еще на этой неделе вы будете переведены в монастырь Святой Евтропии, близ Арпажона. У вас есть добрый друг.
— Добрый друг? Я такого не знаю.
— Это ваш адвокат.
— Господин Манури?
— Он самый.
— Я не думала, что он еще помнит обо мне.
— Он виделся с вашими сестрами, был у архиепископа, у старшего председателя суда, у ряда лиц, известных своим благочестием. Он внес за вас вклад в монастырь, который я вам сейчас назвал, и вам остается провести здесь всего несколько дней. Итак, если вам известны здесь какие-нибудь непорядки, вы можете, не навлекая на себя неприятностей, довести их до моего сведения. Вас к этому обязывает святой обет послушания.
— Я ничего не знаю.
— Как! Разве они не прибегали к особо крутым мерам по отношению к вам после того, как вы проиграли процесс?
— Они считали, и должны были считать, мой отказ от обета тяжким грехом и потребовали, чтобы я испросила прощение у господа.
— Но в каких условиях было испрошено прощение, вот что мне хотелось бы знать.
И, произнося эти слова, он покачивал головой и хмурил брови. Я поняла, что только от меня зависит отплатить настоятельнице, хотя бы частично, за все удары плетью, которые я нанесла себе по ее приказанию. Но это не входило в мои намерения. Старший викарий, убедившись, что он ничего от меня не узнает, удалился, предложив мне держать в тайне то, что сказал о моем переводе в арпажонский монастырь св. Евтропии.
Когда почтенный викарий вышел в коридор, оба его спутника обернулись и поклонились мне очень приветливо и ласково. Я не знаю, кто они, но да сохранит им господь их мягкосердечие и сострадательность, столь редкие у людей их звания и столь необходимые тем, кому вверяются слабости человеческой души и кто ходатайствует о милосердии божием.
Я полагала, что г-н Эбер занят тем, что утешает, расспрашивает или наставляет какую-нибудь другую монахиню, но он снова пришел в мою келью.
— Откуда вы знаете господина Манури? — спросил он меня.
— По моему процессу.
— Кто вам его рекомендовал?
— Супруга председателя суда.
— Вам, должно быть, часто приходилось совещаться с ним во время вашего дела?
— Нет, сударь, я с ним редко виделась.
— Как же вы сообщали ему нужные сведения?
— Несколькими записками, составленными мною собственноручно.
— У вас есть копии этих записок?
— Нет, сударь.
— Кто передавал ему эти записки?
— Супруга председателя суда.
— Каким образом вы познакомились с нею?
— Меня с нею познакомила сестра Урсула, моя подруга и ее родственница.
— Виделись ли вы с господином Манури после того, как проиграли процесс?
— Один раз.
— Не много. Он вам не писал?
— Нет, сударь.
— И вы не писали ему?
Нет, сударь.
— Он, несомненно, известит вас о том, что он для вас сделал. Я требую, чтобы вы не выходили к нему в приемную и, если он напишет вам прямо или через посредство каких-либо лиц, отослали мне это письмо, не вскрывая его, — слышите ли, не вскрывая.
— Хорошо, сударь, я исполню все в точности…
Не знаю, к кому относилась подозрительность г-на Эбера — ко мне или к моему благодетелю, но я почувствовала себя оскорбленной.
Господин Манури приехал в Лоншан в тот же вечер. Я сдержала слово, данное старшему викарию, и отказалась говорить с моим адвокатом. На следующий день он секретно переслал мне письмо, я получила его и, не вскрывая, отправила г-ну Эберу. Это случилось, насколько я помню, во вторник. Я все время с нетерпением ждала, к чему приведут обещания старшего викария и хлопоты г-на Манури. Среда, четверг, пятница прошли без всяких новостей. Как тянулись для меня эти дни! Я вся дрожала при мысли, что встретилось какое-нибудь препятствие и все расстроилось. Я не получала свободы, но я меняла тюрьму, а это было уже немало. Одно счастливое обстоятельство порождает в нас надежду на второе, откуда, быть может, и возникла пословица: «Удача родит удачу».
Мне хорошо были знакомы товарки, которых я покидала, и нетрудно было предположить, что я кое-что выиграю, живя с другими узницами. Каковы бы они ни были, они не могли оказаться более злыми и более враждебно настроенными по отношению ко мне. В субботу утром, около девяти часов, в монастыре поднялась суматоха. Нужен сущий пустяк, чтобы взбудоражить монахинь. Они ходили взад и вперед, о чем-то шептались. Двери келий открывались и закрывались. В монастыре все это является, как вы могли уже сами убедиться, верным признаком чрезвычайных событий. Я была одна в своей келье. Сердце у меня сильно билось. Я прислушивалась у двери, смотрела в окно, металась, не зная, за что взяться. Я говорила себе, трепеща от радости: «Это приехали за мной, сейчас я вырвусь отсюда…» И я не ошиблась.
Ко мне явились две незнакомые женщины — монахиня и сестра привратница арпажонского монастыря. Они в нескольких словах ознакомили меня с целью своего приезда. В сильном волнении я собрала свои пожитки и бросила их как попало в передник привратницы, которая связала их в свертки. Я не выразила желания проститься с настоятельницей. Сестры Урсулы уже не было в живых, и я никого здесь не покидала. Спускаюсь, мне открывают двери, осмотрев предварительно то, что я увожу с собой; сажусь в карету и пускаюсь в путь.