знаю, – мечтательно протянул Симон, – может, это все выдумки. Сам-то я дальше Честера отродясь не бывал.
Кадфаэль не стал рассказывать ему о том, что доводилось видеть ему в своих странствиях. Вспоминая о них, он удивлялся себе: надо же, как человек меняется. Некогда его манили приключения, теперь же ему была мила спокойная жизнь в обители, если, конечно, такую жизнь можно назвать спокойной. Впрочем, всему свой черед.
– Я рад, что погостил у вас, – промолвил Кадфаэль, и не слукавил. – Дух здесь такой, как в Гуинедде. Да и по-валлийски я тут от души наговорился, а то в Шрусбери нечасто выпадает такой случай.
Брат Барнабас принес ужин: ячменные лепешки собственной выпечки, овечий сыр и сушеные яблоки. Хрипота его совсем прошла, и он не мог усидеть на месте, ища, куда бы приложить руки.
– Видишь, брат, твоими стараниями я уже поправился и могу работать. Пожалуй, сегодня вечером сам загоню овец.
– Ну уж нет, – решительно возразил Кадфаэль, – это я возьму на себя – я и так целый день проболтался без работы. Ты уже сделал доброе дело – вон каких лепешек напек, мне бы никогда так не суметь. Каждому свое, дружище.
Близились сумерки, когда Кадфаэль поднялся на гребень холма, чтобы согнать вниз отару. Над горной грядой повисло безмолвие, на востоке синело ясное, бездонное небо, а на западе, над горизонтом, занималась бледная заря. Иные овечки были уже на сносях. Таких было немного, но они требовали неустанного попечения. Случалось, что овца приносила сразу пару ягнят, и лишь при неусыпной заботе удавалось выходить обоих. Кадфаэлю подумалось, что размеренный уклад пастушеской жизни может дарить человеку особое, глубокое удовлетворение. Овцы здесь редко становились добычей хищников, хотя бывало, конечно, что они болели, калечились и в бескормицу стадо не удавалось сохранить до весны. Овец почти не закалывали на мясо, ведь молоко, и особенно шерсть, имели большую ценность, а коли снимешь шкуру, то больше уж овцу не стричь. Только в суровую зиму приходилось резать ослабших, чтобы сберечь остальных. Большей же частью овцы проживали весь отпущенный им Богом срок. Пастухи и овцы всю жизнь проводили рядом, люди привыкали к животным, даже давали им человеческие имена, а те отвечали хозяевам привязанностью и доверием. Пастухи составляли особое братство: трудолюбивые и упорные, добрые товарищи, они не склонны были бунтовать или сетовать на судьбу, а уж убийц, воров и грабителей среди них и подавно не бывало.
"И все же, – размышлял Кадфаэль, легко шагая по склону, – я бы долго в пастухах не выдержал, затосковал бы, может быть, даже по тем вещам, которые нынче порицаю". Он подумал о сложности человеческой натуры, о способности творить и добро, и зло, и мысли его вернулись к событиям сегодняшнего утра, отмеченного борьбой, победами и жертвами.
Погруженный в раздумье монах неподвижно стоял на вершине холма. Он знал, что здесь его можно увидеть издалека. Над его головой раскинулось бескрайнее синее небо, усыпанное мельчайшим бисером звезд, таких крохотных, что их можно было увидеть лишь уголком глаза, а стоило обратить на них взор, и они пропадали, сливаясь воедино.
Кадфаэль бросил взгляд вниз, где среди огороженных загонов темнели хозяйственные постройки, и приметил – или это ему только почудилось – легкую тень, почти неуловимое движение возле овина. Между тем вокруг него начали собираться овцы, они привыкли к человеческой заботе, и не было даже надобности их подзывать. Они тыкались в него мордами, терлись округлыми мохнатыми боками и таращили желтые глаза, предвкушая возвращение в теплую, пахучую овчарню.
Наконец Кадфаэль встряхнулся и начал медленно спускаться по склону. Над отарой плыл мягкий, теплый запах овчины и пота. Монах пересчитал овец и тихонько подозвал пару молоденьких ярочек, случайно отбившихся в сторону. Те послушно поспешили на его зов, и теперь все были в сборе.
Кроме самого Кадфаэля и его небольшой отары, ничто не нарушало тишину и спокойствие ночи. Нигде ни души – небось и тень у овина ему померещилась. Слава Богу, что брат Симон и брат Барнабас послушались его и остались дома, в тепле – и сейчас, наверное, клюют носом У камелька.
Кадфаэль пригнал овец к просторной овчарне, в которой все было подготовлено к скорому появлению на свет новорожденных. Широкие двери открывались вовнутрь. Монах распахнул их и впустил овец в помещение, где их дожидалось корыто с водой и наполненная кормушка. Чтобы найти кормушку, овцам не требовалось света. Внутри овчарни было темно, виднелись только смутные тени, пахло сеном и овечьим руном.
Шерсть у горных овец не такая длинная и шелковистая, как у равнинных, она короче, зато гуще – так что при стрижке здесь получали почти столько же шерсти, сколько и в долине, только, конечно, пониже сортом. Но местная порода паслась на подножном корму, на горных пастбищах, куда избалованных тонкорунных овец и загнать бы не удалось. И молока здешние овечки давали немало – один только овечий сыр сам по себе оправдывал их содержание.
Добродушно ворча, Кадфаэль загнал последнюю, постегавшую овечку, и следом за ней зашел в овчарню. Кромешная темнота на какой-то миг ослепила его. И вдруг каждым мускулом своего тела он ощутил, что позади него кто-то стоит, и застыл, не решаясь даже шелохнуться. К горлу монаха прикоснулась холодная сталь клинка. Кадфаэлю доводилось бывать в подобных переделках, и он знал, что любое неосторожное движение может вызвать озлобление или испуг. Он не такой глупец, чтобы искушать судьбу.
Сильная рука обхватила монаха сзади. Теперь руки его были прижаты к телу, но и без того он не пытался отпрянуть или оказать сопротивление. У самого его уха послышался гневный сбивчивый шепот:
– Ты разбил мою жизнь, брат, – так неужто ты думал, что я не возьму взамен твою?
– Я ждал тебя, Меуриг, – спокойно отозвался Кадфаэль.. – Закрой дверь, тебе ничто не угрожает. Я не двинусь с места. Нам с тобой свидетели не нужны.
Глава десятая
– Нет, – произнес тот же голос зловещим шепотом, – это мне не нужны свидетели. У меня дело к тебе, монах, и я с ним быстро управлюсь.
Однако руки он все же отпустил, и тут же с глухим звуком захлопнулись тяжелые двери, сквозь щелку просвечивала лишь полоска неба. Отсюда, из темноты, звезды казались крупнее и ярче.
Кадфаэль стоял, не трогаясь с места. Он слышал, как мягко зашуршала одежда Меурига, когда тот прислонился спиной к закрытой двери. Молодой валлиец глубоко вздохнул, предвкушая последнюю оставшуюся ему радость, – радость мщения. Он знал, что другого выхода из овчарни нет и добыча не ускользнет.
– Ты заклеймил меня, назвал убийцей – так с какой же стати теперь мне отказываться от убийства? Ты погубил меня, опозорил, превратил в изгоя, отнял то, что принадлежало мне по рождению, – мою землю, мое доброе имя, отнял все, ради чего стоит жить, и в отместку я отниму жизнь у тебя. Отныне я не могу больше жить, я даже умереть не могу, пока не прикончу тебя, брат Кадфаэль.
Странно, но одно то, что он обратился к своему недругу по имени, многое изменило – словно огонек затеплился в окутывавшем их мраке. Побольше света не помешает, чтобы прояснить ему голову, решил Кадфаэль.
– Возле двери – там, где ты стоишь, – спокойно промолвил монах, – висит фонарь, а рядом, на гвозде, кожаная сума с кремнем, огнивом и трутом. Почему бы нам не видеть друг друга? Только будь поосторожнее с искрами – не ровен час, загорится овчарня, а ты, надо полагать, ничего против наших овец не имеешь, опять же, на пожар люди сбегутся. Тут полка есть, туда можно поставить фонарь.
– Знаю, ты будешь умолять, чтобы я сохранил твою жалкую жизнь! – воскликнул Меуриг. – Поздно!
– Я с места не сойду, даже не шевельнусь, – терпеливо продолжил Кадфаэль. – Как ты думаешь, почему я напросился на работу сегодня вечером? Разве я не сказал, что ждал тебя? Оружия у меня нет, да если б и было, я все равно не стал бы пускать его в ход. Я распрощался с оружием много лет назад.
Повисла долгая, напряженная тишина. Кадфаэль чувствовал: Меуриг ждет от него еще каких-то слов, но молчал. Послышался негромкий всплеск – не иначе как колыхнулось масло в фонаре – знать, Меуриг нашел-таки его. Что-то скрипнуло – Меуриг нащупал полку и со стуком опустил на нее фонарь. Несколько резких ударов кресала о кремень, вспышки мгновенно гаснущих искр, и вот уже занялся уголок обугленной тряпицы. Из мрака выступили очертания лица Меурига, который, склонившись, раздувал крохотный огонек. Наконец фитиль зажегся; в переплетении теней, отбрасываемых потолочными балками, видны были кормушки, корыто и невозмутимые овечьи морды. Кадфаэль и Меуриг стояли молча и неотрывно глядели друг на друга.
– Ну вот, – прервал молчание монах, – теперь ты, по крайней мере, видишь того, кого задумал отправить на тот свет.
И он сел, удобно устроившись на краю кормушки.
Меуриг приблизился к нему, легко ступая по усыпанному соломой и мякиной полу. Он был исполнен решимости, в его глубоко запавших глазах сверкало пламя ненависти и страдания. Юноша подошел к Кадфаэлю вплотную, так что их колени соприкоснулись, медленно поднял кинжал и поднес острие к горлу монаха. Глаза в глаза смотрели они, не отводя взгляда, и разделяло их всего восемь дюймов отточенной стали.
– Разве ты не боишься смерти? – спросил Меуриг чуть громче, чем прежде.
– Мне уже случалось смотреть ей в глаза. Мы со старушкой научились уважать друг друга. Ее ведь все равно не минуешь, приятель, все там будем... Гервас Бонел... ты... я... Каждому придется умереть, рано или поздно, но не каждому приходится убивать. Мы с тобой оба сделали выбор, каждый в свое время – ты с неделю тому назад, я – много раньше, когда решил расстаться с мечом. Ты искал меня, и вот я здесь – если тебе нужна моя жизнь, возьми ее.
Монах внимательно следил за Меуригом и краешком глаза приметил, как сжались сильные, загорелые пальцы и напряглась рука, готовая без промаха нанести смертельный удар. Но удара не последовало. По телу юноши пробежала дрожь, казалось, он мучительно пытался заставить себя исполнить задуманное, но так и не смог. Он отпрянул, и из горла его вырвался приглушенный стон, стон раненого зверя. Кинжал выпал из его руки, вонзился в утоптанный земляной пол и задрожал. Молодой валлиец схватился руками за голову. Он был силен и телом, и духом, но не мог совладать с перепол