Моника Лербье — страница 6 из 41

Завод Лербье был также затронут общим кризисом, поразившим деловой мир, и, несмотря на внешнее благополучие, держался с трудом. Разработка новых изобретений поглотила всю прибыль военного времени. Тем не менее Люсьен рассчитывал на блестящее будущее, расписываясь при заключении брачного контракта в получении пятисот тысяч франков приданого Моники, фактически не выплачиваемых, и внося в общество Лербье — Виньерэ лишь пятьсот тысяч наличностью. Трансформация азота при умелой эксплуатации будет золотым дном. Этим объяснялось его плохо скрываемое недовольство подозрительной щедростью Джона Уайта, их возможного компаньона. После свадьбы — сколько угодно… А до того времени, по мнению Виньерэ, девушка имеет, конечно, свою цену, но лишь цену патента. Рассуждая таким образом, он был не хуже и не лучше большинства мужчин.

Люсьен уже хотел проститься с Моникой, как та удержала его с мольбой в глазах:

— Мама сейчас приедет… Вы нас проводите.

В своем невинном порыве она упивалась летящими минутами счастья, как монахиня вечностью. Люсьен, с его решительным выражением лица, мускулистой худобой, агатовыми глазами был для нее всем. Что в сравнении с ним даже признанные красавцы — Саша Волан — бывший авиатор и теперь чемпион автомобильных гонок, даже Ангиной — Макс де Лом — литературный критик новой французской Антологии…

Она как раз видела их обоих флиртующими с Жинеттой. Мадемуазель Морен презрительно взглянула на стол Моники. Несмотря на приближавшийся конец базара, он больше чем наполовину был еще загроможден вещами…

— Ну, — сказала она, — у тебя дело что-то не идет. А у меня нечего больше продавать.

— Нет, есть, — запротестовал Саша Волан.

— А именно? Что же?

— Вот это.

Он указал на увядающую розу за ее поясом. Макс де Лом с двусмысленной улыбкой произнес:

— Ваш цветок.

Жинетта захохотала.

— Он слишком дорог для вас, друзья мои.

Оба разом воскликнули:

— Ну, например, сколько? Назовите цену.

— Не знаю. Двадцать пять луидоров. Дорого?

— Это даром, — галантно ответил Саша Волан. — Даю тридцать. Кто больше?

— Сорок, — произнес Макс де Лом.

— Пятьдесят!..

Мадемуазель Морен нашла, что если не цена, то двусмысленная шутка зашла слишком далеко и, отколов цветок, который уже хотел взять Саша Волан, протянула его появившемуся в этот момент Меркеру.

— Осталось за ним, господа, — сказала она с насмешливой гримасой. — Я не продаю, а дарю.

В больших салонах, где не было такой толкотни и шума, благотворительный базар казался рядом частных приемов.

Знаменитый джаз-банд Тома Фрики сменил оркестр республиканской гвардии. Между столиками, в большой зале с буфетом, фокстроты чередовались с джимми. Вокруг витрин собрались группами близкие знакомые, слышались взрывы смеха и громкие голоса. В сравнении с послеобеденной сутолокой теперь этот праздник казался праздником избранных, где собрался цвет высшего общества. Здесь соединились в своем кругу пятьсот-шестьсот постоянных посетителей всех торжеств и генеральных репетиций.

— Ваша мама не едет, — сказал Виньерэ. — Уже шесть часов. Я должен идти. Совершенно неотложное дело… (Свидание с Клео, у нее, в шесть с четвертью).

— Итак, — сказала Моника вздыхая, — до вечера. Не опаздывайте же слишком.

— В половине десятого, как всегда…

Моника проводила его нежным взглядом, и сейчас же ее охватило чувство острого одиночества. Зачем она здесь, на этой ярмарке тщеславия и соблазнов.

В ней вызывали отвращение роскошь и глупость, выставленные напоказ под правительственными эмблемами, и демонстративно шумливый подсчет «выручек». Пышная вывеска «В пользу увечных воинов Франции» не могла изгладить в ее душе незабываемого впечатления — большого госпиталя в Буафлери.

Несмотря на привычку к чужому страданию в других госпиталях, память об этом зрелище была невыносимой. Какие-то человеческие пресмыкающиеся, ползущие или подпрыгивающие на костылях, обрубки, передвигающиеся на колесиках, раненые в лицо, когда-то озаренное надеждой любви, умом, а теперь превращенное в бесформенную массу с белыми дырками вместо глаз, с искривленным, стянутым ртом…

Невыразимый ужас. Преступления войны — пятна сукровицы, которых никогда не смоет с окровавленного лба человечества все золото мира, все сострадание земли.

Послышался резкий смех Жинетты Морен. Одновременно Моника увидела свою мать и бросилась к ней навстречу. Мадам Лербье шла небрежной походкой, вся утопая в мехах.

— Уйдем отсюда, скорей!

— Что с тобой?

— Мне дурно!

Мадам Лербье сочувственно посмотрела на дочь:

— И неудивительно, в такой духоте… Но подожди, я немножко пройдусь.

Задыхаясь от жары, она распахнула свой соболий палантин.

На ее жирной шее блистали жемчуга.

— Это невыносимо, — говорила мадам Лербье, спускаясь по широкой лестнице министерства. — Твой отец взял автомобиль для себя… Люсьен мог бы догадаться прислать за нами свой.

— Ну, мы найдем такси.

— Терпеть не могу эти колымаги! Грязно и каждую минуту рискуешь жизнью.

— Ну тогда пойдем пешком, — рассмеялась Моника. Мать взглянула на нее косо.

— Во всяком случае, мама, если у тебя отвращение к такси, есть еще трамвай с той стороны моста.

— Как остроумно!

Моника ведь отлично знала, как презирала она демократические способы передвижения: мешаться с толпой, ползти черепашьим шагом, к тому же вонь… Мадам Лербье пожала плечами.

— Ты же согласишься, что хороший автомобиль…

— Натурально. Сто тысяч дохода лучше, чем пятьдесят, пятьдесят лучше, чем двадцать пять и так далее. Но что касается автомобиля… Даже если бы Люсьен его не имел, я пошла бы за него с таким же удовольствием.

— С милым рай и в шалаше, — засмеялась мадам Лербье. — Ты идеалистка и слишком молода. Посмотрю я, когда у тебя будет взрослая дочь… Позови вот этого, — простонала она. — Да зови же его. Эй! Шофер!

Человек в кожане презрительно проехал мимо, не отвечая.

— Животное! Большевик! Вот куда он нас ведет, твой социализм!

Мадам Лербье в отчаянии смотрела на набережную, вдоль которой дул резкий ветер, когда вдруг по зову швейцара подъехал роскошный экипаж. Одновременно их окликнула Мишель Жакэ, выходившая следом.

— Мадам Лербье, вы позволите вас довезти?

— Как? — воскликнула мадам Лербье. — Вы одна?

— Мадам Бардино, которой мама меня поручила, похитил Лео.

— Ну конечно, — не удержалась мадам Лербье.

— О, — сказала Мишель, съеживаясь кошечкой в экипаже, — кажется, это конец. Лео строит глазки Жинетте. В наказание ей следовало бы найти ему заместителя… Правда, Моника?

— Я ничего не заметила.

— Она видит только своего Люсьена. От меня же мой жених не заслоняет мира. Д'Энтрайг, с его титулом маркиза, импонирует только моей матери. С моим приданым она могла бы для меня найти и герцога.

— О, Мишель, — перебила ее скандализованная мадам Лербье. — Если бы ваша мама слышала, что вы говорите о ее будущем зяте!

— Она заткнула бы уши.

— Для современных молодых девушек нет ничего святого. Кстати, почему мы не имели удовольствия видеть сегодня вашего жениха?

— Да ведь сегодня же его четверг.

Мишель сколько возможно избегала этого торжества.

Собрание старых и молодых мужчин, одержимых болезнью попрошайничества или зудом выставлять себя напоказ… Там можно было также наблюдать всякие разновидности «синих чулок», как, например, мадам Жакэ, — автора небольшого сборника афоризмов и члена общества имени Жорж Санд (литературная премия — пятнадцать тысяч франков).

Мадам Лербье сокрушенно повторила:

— Да, верно, сегодня его четверг.

Насколько невысоко она ценила мадам Бардино, хотя и была с ней всегда любезна, настолько же преклонялась перед богатством мадам Жакэ. Это была бывшая танцовщица, которая из домов свиданий извлекла в конце концов не только знаменитые жемчужные ожерелья и особняк на авеню Булонского леса, но и мужа-посланника.

Он умер, разбитый параличом, во время войны, и она величественно носила по нем полутраур как по официальному отцу Мишель. Ее всеми признанный салон, где завсегдатаями были папский нунций и председательствующий сената, создал ей могущественное положение в обществе.

Она создавала академиков и низвергала министров.

В то время как Моника, погруженная в свои мечты, подавала односложные реплики на сплетни Мишель о ее подругах, мадам Лербье безмятежно отдавалась убаюкивающему покачиванию кареты. Превосходный экипаж после утомительных дневных разъездов! Выставка английских портретов — ничего не было видно за толпой. Новомодный чай с танцами на улице Дону — ни одного свободного столика! И в довершение всего от пяти до шести сидение на диване у мадам Рожэ…

Дрожь пробежала у нее от затылка по спине. Она таинственно улыбнулась себе в узком зеркальце золотой пудреницы, отразившем ее полное лицо. При искусной косметике и тщательном массаже морщины на нем были так же незаметны, как следы недавних поцелуев. Пятидесятилетняя мадам Лербье, занятая исключительно собственной персоной, преследовала только одну цель — казаться тридцатилетней. Плохая хозяйка, она, однако, недурно вела весь дом, при том, конечно, условии, чтобы ежемесячные расходы аккуратно оплачивались мужем. А что думал или делал ее муж? Это для нее не существовало, так же, как психология дочери. Вопреки, а может быть, и благодаря этому улыбающемуся эгоизму свет называл ее «прекрасной и доброй мадам Лербье». Злословие ее не касалось. Она отлично умела симулировать альтруизм и делала это очень искусно.

— До свидания, душечка, до завтра, — сказала Мишель, целуя Монику. — Мы встретимся в театре? До свидания, мадам Лербье.

— Привет вашей матушке.

— Благодарю вас. Она обрадуется, узнав, что мы возвращались вместе. Моя мама преклоняется перед вами.

Мадам Лербье с гордым видом прошла мимо низко склонившегося перед ней швейцара. Эти приметы всеобщего уважения — от высших до самых низших слоев общества — были ей необходимы как воздух. Атмосфера всевозможных предрассудков была единственной, в которой она могла существовать.