И меньше месяца в запасе.
Теперь сгибаться у стола,
теперь ты — раб, а раб безгласен.
Тихонько перышком скрипи,
следи за оборотом слова.
Из неизвестности лепи
роман для критики Каткова.
«Ах, если б сделать миллион!» —
мечтал с досадой Достоевский.
И вдруг смятенный Родион
Раскольников пошёл на Невский.
Откуда, как и почему
студент в оборванной шинели
вдруг накрепко припал к тому,
кто даже другом не был в «деле»?!
Ещё процентщица жива,
ещё сюжет мелькает тенью,
ещё не созданы слова
для оправданья преступленью.
Но ясен нервный персонаж:
таким он будет до признанья,
пока тюремный экипаж
не скроется в казённом зданье.
Глава пятнадцатая
Иностранцам мерещатся тайны -
им Россию века не понять.
Так и Федор Михайлыч случайно
стал загадкой, хоть мог и не стать.
Неошеллинги, Фрейды и Ницше
толковали в своих сочиненьях:
был ли он проявлением высших,
тайных сил, или псих, к сожаленью?
Эпилепсию брали на знамя,
обвиняли в ужасных грехах:
«Кровь сосал у младенцев ночами
И отца придушил!..» — Чепуха.
Он не Фауст, не черт, не Дракула
и не тема бульварных статей.
Это в вас било меткое дуло
из романов и повестей.
Глава шестнадцатая
День передышки. Как нечасто
он выпадает нам, несчастным!
Он точно ангелом с небес
нам посылается в спасенье,
но мы идём на преступленье,
которое подскажет бес.
Вчера триумф и душ сиянье,
о Пушкине высокий слог,
а нынче - скука на порог.
Пропала трубка, наказанье!
Вот так и есть! За этажеркой.
Как бы теперь её достать?
Напрягся — боль. Лёг на кровать.
Кровь изо рта — не удержать,
глупец — вот мудрости проверка!
Весь день пытались кровь унять,
врачи качали головами.
Ещё он не успел понять
своей беды, хотел читать,
привстал, но кровь пошла опять,
разбужена его словами.
И только к ночи он сказал:
— Открой Евангелие, Аня.
Я знаю, ждёт нас расставанье.
Прочти мне вслух…
Прикрыл глаза.
Глава семнадцатая
Свечи тают, ярче свет
от камина и жаровни.
Человека больше нет,
только слабый звон в часовне.
Тишина. Одна жена
Плачет. Слёзы — это малость!
Чья вина? Ничья вина.
Смерти неизвестна жалость.
Только томик от Луки
стынет, надвое разломлен.
Стихли звуки и шаги,
Гаснут звоны колоколен.
Улыбнувшись, он ушёл,
муки променяв на муку.
неизвестное из зол
взял в незнании за руку.
1987
РАЗГОВОР С ЧИТАТЕЛЕМ
1
Читатель, ты теряешь силы,
утратив цель и отчий дом,
ты изменил страницам милым,
не сожалея ни о ком.
Ты вышел из литературы,
газетный хлам — и тот постыл.
Забудь, кто мир сей посетил,
основы чести и культуры!
И ч т о читать, когда торгаш
толкает проповедь во храме,
и блуд вино из бражных чаш
наглядно пьёт в телерекламе?
Когда невинность стерли в прах
и детство подвели к борделям,
и книги не сгорят в кострах,
а сгинут в дикой карусели?..
Но если шевельнется мысль
и сожаление о прошлом,
душой в поэму окунись,
оставив тело в веке пошлом.
Итак, к услугам диллижанс,
четвёрка лошадей и кучер,
а на задке — форейтор Случай,
иль, может быть, Счастливый Шанс.
Умчитесь, лошади, туда,
где жизнь теряется в догадках,
где тешит мысли ерунда,
где ищут вечность в веке кратком.
Ведь только там, на сохраненье,
остались честь, любовь и стыд,
и правда над Землёй парит,
как птица в синем оперенье.
2
Я равен веку, коль признаться.
Но как остра, познав миры,
слепая прихоть оказаться
поэтом пушкинской поры.
Писать размеренной строкою,
не торопиться, абы как,
изящно, сжав перо рукою,
дать вензеля под твёрдый знак.
Сказать «люблю» без тени фальши,
поднять бокал в кругу друзей.
Но только мысль о дне вчерашнем
способна оживлять музей.
Теперь не то... Помилуй, Боже,
где здесь красавицу найдёшь,
чтобы душой была, как кожей,
нежна и отвергала ложь?
Теперь не то — иные нравы!
Нам даже новизна скучна.
И вряд ли на скрижалях славы
напишут наши имена.
Порой случайный могиканин,
листая пожелтевший том,
вздохнёт о Лариной Татьяне, —
мы так теперь уж не взгрустнём!
Зачем оборван этот век,
как струны скрипки Паганини?
Был человеком человек,
а стал гомункулсом в пустыне.
Лежит на свалках книжный хлам, —
он непрочитан, хоть был издан,
и замерзаем тут и там
мы на ветрах своей отчизны.
3
Поэты, ваш последний век!
За серебром — распад и хаос.
Потомки, прорифмуя сленг,
поймут, что дара не осталось.
Сейчас последние года
до рубежа. Спешите в кельи.
Пусть будет речь умна, чиста
и спорит с соловьиной трелью.
Мы зря листали «огоньки», -
как первый блин, легли в начало
не лирики, а мозгляки,
и их судьба — сгореть в журналах.
И даже мастер дрожь пера
унять не может без описки, —
его затворная пора
не ведала к а к будут тискать.
«Поэт? Бесстыден стань и наг,
на смех зевакам — проститутом».
Но отрекайтесь от зевак,
не соглашайтесь жить в согнутых.
Честнее — отойти от слов,
устав по-волчьи огрызаться,
растаять в дебрях городов,
чтоб никогда не отыскаться.
Приметы будущих времён
готовы наши сжечь архивы.
Спешите, сокращая сон,
пока вы есть, пока вы живы!
4
Я книгу дочитал до середины
и вдруг как бы споткнулся о строку,
где «человек — венец первопричины,
на многое способен на веку».
Читаю дальше, усмехнувшись криво,
но мысли возвращаются назад.
О, как бы я привольно и счастливо
жил, если б мог свой век толкнуть под зад!
Здесь даже самый сильный не свободен,
заботами придавлен, как Атлант.
И долго тот подвижник не походит,
воспринявший мечтание как факт.
Что можно изменить на этом свете,
сто раз приговорённом на конец?
Как обуха не переломишь плетью,
так у творенья не сорвёшь венец.
5
За окнами галдят о самовластье,
народы навзничь голодом кладут,
и тот мудрец, с его мечтой о счастье,
пусть лучше помолчит, а то распнут.
Уже у лета на исходе силы,
курлычат стаи птичьи в стороне.
Не знаю где и как, но здесь, в России,
не нужен человек своей стране.
Он, точно лист на облетевшей ветке,
статист в массовке, бортовой балласт,
у ФСБ и Бога на заметке,
а в сущности — всего один из нас.
Но нет ему спасенья и прощенья,
когда он данность примет, как закон,
и, в глубине кипя от возмущенья,
прильнёт к рукам властительных персон!
АМУРСКАЯ ОДИССЕЯ
Василию Пескову
Глава первая
Я жизнь свою истратил на зарплату,
тянулся из своих последних сил,
но вырывались те, кто шли по блату,
а честных труд и алкоголь косил.
Казалось, жилы лопнут, точно струны,
нырну в петлю, а дальше — в прах и пыль…
Но сжалился Господь, послал мне шхуну,
отправленную в доки на утиль.
Она лежала, привалившись на бок,
с дырой в борту, как недобитый кит.
Когда б не жалость, на киль плюнул я бы,
списали — и пускай себе лежит.
Глаза боялись, точно в поговорке,
но руки были, всё-таки, сильней!
Облазив трюм, простукав переборки,
я понял: нет посудины прочней.
На совесть корпус сделали японцы, —
двойной оббив, такой не утонуть.
И от восхода до захода солнца
я плотничал, полста не взяв на грудь.
Мне сбережений не набрать на рею,
ну, разве, на поллитру от тоски…
И от щедрот своих, меня жалея,
давали в долг крутые мужики.
— Построишь, обновишь покрасивее,
и нас с собой возьмёшь, коли не жлоб.
— Не сумлевайтесь, милые, в Рассее
она и я — вам верные по гроб.
Пройдя гряду тяжёлых зим и вёсен,
я понял, что до срока не помру,
ведь, посвежевши от сибирских сосен,
посудина дрожала на ветру.
Когда спускали с сыном на свободу,
она шла робко, душу бередя,
предчувствуя нутром большую воду
и рёбра поджимая загодя.
Глава вторая
Эх, не было печали,
да черти принесли.
Братки уж на причале:
— Обкатывай рубли!
Коробки тащат с водкой
и малолетних шлюх.
А разговор короткий:
— Не лезь, бля, выбьем дух!
На палубе кровища,
в каютах бабий визг,