ь тебе зубы, чтобы потом заставить сосать у них, однако обстановка, царившая в этом месте, была на удивление спокойной. Я не ощутил никакой, даже скрытой, угрозы в этом баре. То же касалось и меня самого. Никто из находившихся здесь не имел, вероятно, физических сил насиловать, вообще никаких сил на что бы то ни было: ни громко говорить, ни испытывать желание, ни выпивать, ни отправиться куда-нибудь, ни трахать мужчину или женщину, лизать ее ступни, напряженный стоячий член… я не ощущал здесь ничего, кроме слабого желания, веющего над телами, лишенными воли, над обезличенным скоплением половых органов. Взглянув в окно, я заметил нескольких бомжей, притулившихся на скамье или стоявших, прислонясь спиной к фасаду здания напротив. Мне тоже уже ничего не хотелось, кроме постели, свободного времени и вульвы какой-нибудь женщины. Вот все, что мне было нужно. Я хотел исчезнуть. Не умереть, нет. Просто убрать границу между собой и остальным миром, между внутренним и внешним. А это не одно и то же. И это желание напоминало то, что я испытал перед Кейко Катаокой, когда мне захотелось кинуться к ее ногам, когда я был готов отказаться от собственной гордости или собственной личности, сделать нечто невообразимое в обычных условиях, когда мне захотелось раздеться донага, расцарапать себе член, лизать, тереться щеками о ковер. Я вдруг возненавидел себя, я не мог больше себя выносить. Неужели я все еще испытывал это желание? Вот здесь, сидя на этом стуле, с пластиковым стаканчиком кока-колы в руке, глупо улыбаясь, встречая глазами взгляд другого клиента. Даже такое простое движение причиняло мне боль; я сильно вспотел. И еще мне хотелось послать все, отказаться от себя. Должно быть, этого было достаточно, чтобы я резко поднялся и, рыдая, начал раздеваться. «Этого собственного образа, на котором ты остановил свой выбор», – сказала Кейко Катаока, и именно об этом я сказал тогда Язаки, давая ему ответ по поводу уха Ван Гога.
Язаки, казалось, не собирался появляться. Я выпил две колы. Солнце начало клониться к закату, и косые лучи проникали теперь в окна бара, рисуя на стенах длинные тени. Я перешел на пиво. Выпил два «Миллер Лайт». Язаки все еще не появлялся. Я несколько раз отправлялся в уборную взглянуть в осколки разбитого зеркала на свое лицо. На нем ясно был написан стыд. «Ну же, скажи, скажи честно, чего ты здесь дожидаешься?» – спросил я у этого изможденного лица. «Кокаина», – ответило мне оно. «В таком темпе я больше месяца не продержусь и скоро стану таким же, как тот японец, который подозвал меня, который не мог удержаться, чтобы не мочиться под себя», – подумал я. Причем мысль эта не была для меня мучительна, она меня угнетала. В третий раз, когда я спустился в уборную, там уже сидел какой-то человек на крышке унитаза, со спущенными штанами, и мастурбировал. Мы переглянулись, но он, не останавливаясь, продолжал тискать себя. Уже выйдя из уборной, я внезапно осознал, что завидую ему.
Язаки появился, когда уже стало темнеть. На нем было то же пальто. Волосы и борода – все такие же грязные. Одни только руки были на удивление чистыми. Вид у него был довольно помятый; заказав «Миллер Лайт», он проглотил сразу четыре таблетки аспирина.
– Не скажешь, чтобы ты был слишком занят, – сказал он.
Я заметил, что вокруг рта у него появились складки.
– Я встречался с Ганом, – ответил я.
Мне было не по себе, и я продолжал разглядывать его. Язаки уставился в пол и сидел так, без движения. Казалось, он ждал, пока аспирин начнет действовать. Он и не собирался со мной разговаривать. Я хотел было рассказать ему о японце, которого видел на улице, и о социальных работниках, но передумал, опасаясь, как бы Язаки вовсе не ушел. Я молчал. Через какое-то время я спросил у него, нельзя ли мне немного аспирина. Язаки поднял голову, достал пластиковую коробочку, из которой высыпал три таблетки мне на протянутую ладонь. Я разжевал их, прежде чем проглотить. Язаки еще долго сидел так, молча, уставившись в пол; вид у него был удрученный. Я вспомнил слова Гана: «Это порочный круг, из него невозможно выбраться. Это как коктейль из кокаина, экстази, снотворного и бабок. Можешь говорить ему что угодно, но если девица – все, отпад, вся жизнь псу под хвост».
– Когда-то я прочел в какой-то совершенно дурацкой книжке что-то в этом роде: невозможно ничего сделать для другого, единственный путь доказать себе, что ты существуешь, – это посвятить себя себе самому.
Язаки замолчал и посмотрел на меня.
– Даже если речь идет о друге? – спросил я.
– А что, если друг, так можно на глазах у другого аспирин глотать? – заржал Язаки.
Это у него было нервное. Каждый раз, когда он что-нибудь говорил, он начинал ржать. Может быть, он хотел сказать, что ты, например, не станешь тискать себя перед друзьями?
– Ган – импотент. Слово немного устарело, но характеризует его как нельзя лучше… Черт, да почему я должен с тобой говорить, как вот сейчас? Чего доброго, еще исповедоваться начну!
– Нет, я не думаю.
Зрачки у него были сильно расширены. Он наверняка что-то принял.
– Вчера я проглотил пять таблеток экстази, – сказал он. – Когда принимаешь экстази, не так нужен кокаин. Единственная проблема в том, что одной или двух таблеток уже не хватает. И хоп, хоп, одна, две, в конце концов проглотил целых пять, хотел хорошенько поразвлечься с золотой задницей одной из этих чертовых путан, которых здесь полно!
– У вас до сих пор расширенные зрачки.
– Да знаю, и в таком состоянии все, что я мог бы тебе сказать, неминуемо превратится в исповедь… – объявил он, тыча в меня указательным пальцем.
– Вы ненавидите исповеди?
– Не совсем так, ты ведь можешь говорить на исповеди о чем угодно, – сказал он, отпивая еще один глоток «Миллера», чтобы запить очередные две таблетки аспирина и еще какие-то три пилюли, которые он достал из пластиковой коробочки розового цвета.
– Это что?
– Кедокуэн, китайское средство, нечто вроде противоядия. Очень модная штука среди местных наркоманов последние четыре-пять лет, или нет, всего года два-три. Для сердечников тоже хорошо. Нужно разжевать их, не запивая, помогает лучше переносить блюз отрыва. Для печени тоже хорошо, и согревает опять же! Знаешь, для некоторых это даже лучше, чем наркота. Настоящее чудо-средство, хотя говорят, что им тоже не стоит злоупотреблять. Производится в Таиланде, видишь, одни китайские иероглифы на упаковке. В Японии – в свободной продаже. Все думают, что это от простуды.
– Лекарство от простуды?
– Ты думаешь, что средства дезинтоксикации так прямо и лежат везде у всех на виду и стоит только щелкнуть пальцами, чтобы их заполучить? Это чудо-средство, я тебе говорю. Только не стоит привыкать, иначе перестает действовать.
– Я хочу вернуться к тому, что вы недавно сказали: вы не любите исповедоваться? – Бар начинал заполняться. Птенчики, черная проститутка, старик со своей стопкой газет, мужик в мятом костюме, тянувший свою водку, какая-то беременная с очень бледным лицом, сидевшая прислонившись к стенке, и целая толпа мужчин, по виду которых казалось, что они зашли пропустить по стаканчику, прежде чем отправиться в ночную смену на завод. – Неважно, кому исповедоваться, вы так не думаете? Кукле, марионетке или статуе Будды, не все ли равно? – сказал я.
Язаки схватил меня за рукав:
– Идем отсюда.
Яма уже куда-то пропал, когда мы проходили мимо полуразрушенного ливанского ресторана, где я его встретил. Прошел уже не один час. Наверное, его отвезли в больницу или же он прятался где-то в другом месте. Я хотел бы знать, что сказал бы Язаки, проходя мимо него. «Ну и ладно, не все ли равно», – подумал я, пока мы шагали по улицам Бауэри, наполненным запахом гниения и разложения. Язаки шел впереди, засунув руки в карманы, не останавливаясь и не замедляя шаг. Невозмутимо. Язаки был немного ниже меня ростом, но казался крепче сложением. Пару раз он обернулся, проверяя, иду ли я за ним. «Лучше держись подальше от Язаки!» – предупреждал меня Яма. «У Язаки все документы в порядке, есть место жительства, солидные банковские поручительства, он пытается вжиться в шкуру бомжа, чтобы написать роман», – рассказали социальные работники. Ган говорил мне то же самое. Он якобы хотел написать роман, и именно поэтому пропадал в Бауэри, а Гану приходилось каждую неделю платить итальянской мафии, чтобы обеспечить его безопасность. Кейко Катаока разрыдалась, когда я сообщил ей, что Язаки стал бомжом: «…Это все из-за этой девки… этой девки…» – бубня, повторяла она. Я понимал, что «этой девкой» могла быть только Рейко. Интересно, что бы сказал Язаки, спроси я у него, пишет ли он сейчас роман? Мы уже подходили к границе квартала Бауэри. Когда ты шел вот так, в том же темпе, что и остальные прохожие, такие слова, как «алкоголики», «бомжи» или «наркоманы», не казались такими уж страшными. Может быть, это было дело привычки? Сближения? Нет, дело было не в этом. Как только ты попадал сюда, будучи уже не в силах дергаться, тут же оказывался с выбитыми зубами, вынужденный сосать у какой-нибудь сволочи, тебе могли пробить башку бутылкой из-под виски, голод и холод довершали начатое, и ты уже не мог перестать дрожать, мочиться под себя и делать в штаны, в ушах у тебя постоянно гудело, а перед глазами мелькало неизвестно что. Однако весь этот страх нагнетался твоим собственным воображением, и ужас кончить таким образом, со вздутым лицом, распухшими от неподвижности ногами, все это наваждение тоже в конце концов должно было сойти на нет. Должно быть, ты постепенно переставал чувствовать все, что приходило извне, терял себя самого, даже не осознавая, что погружаешься в это состояние. Сам страх потерять себя должен был исчезнуть, даже если это являлось тем, что невозможно было понять, не испытав на себе. Даже жить или умереть – не имело больше значения. И если надо было прилечь, то было уже не важно, на шелковых ли простынях или на бетоне. Безумие теряло все свои права до самой границы между тобой и другим. Вот что представлял собой этот квартал и все это скопление испитых, опустившихся типов, и осознание этого парадоксальным образом сообщало мне какое-то странное чувство утешения.