Монологи о наслаждении, апатии и смерти (сборник) — страница 79 из 105

ийством, кочевые народы – они как раз ничего не говорят, они ни о чем не рассказывают, считается, что орды Чингисхана не имели собственной истории; а бредни ученых убеждают нас в том, что наши предки, пещерные люди, изобрели язык только потому, что они не могли выжить в одиночку, им была нужна общность, чтобы противостоять более сильным зверям, что язык родился из системы охотничьих знаков… какая глупость, Рейко, ты ведь много читала, ты же знаешь об этом, правда? Система знаков – это всего-навсего система знаков, ну, вроде той, что обмениваются подающий и принимающий в бейсболе или в футболе, когда защитники создают искусственный офсайд, в системе не нужны слова; а другие ученые мужи утверждают, что язык появился лишь потому, что два племени, собираясь у костра, могли пообщаться, все это вздор, вот ты говоришь мне про ученых, хотя девицы из садомазохистского клуба за углом ближе всего к истине: только боль, и ничто другое, может породить слова, если бы не существовало страха за свою жизнь, то эволюция просто не началась бы, и не было бы никакого прогресса, и никто бы и не подумал заговорить; а как ты полагаешь, почему есть люди, которые изучают иностранный язык уже будучи взрослыми? да потому что они ждут, пока их не клюнет в жопу жареный петух, и только тогда начинают учиться, то же делали и наши пращуры, все это были времена незапамятные, и, конечно, проблема состояла не в том, чтобы запомнить несколько иностранных слов; они изобрели язык, но кто конкретно его изобрел? Для охоты или плясок у огня слова не требовались, так, значит, кто?.. И вот я говорю, что это были приговоренные к смерти и рабы, или инвалиды от рождения, которые не могли ходить на охоту, им было нужно объяснение, прощение, им было необходимо объясниться, чтобы вырваться из лап смерти; вот они-то и стояли у истоков языка, они и были первыми сказителями, певцами моногатари, язык пришел к нам от мазохистов. Садисты, хохоча, засовывали им в задницу колпачки от губной помады, а те, надрываясь, тряслись от боли, вот и все… а ты, ты вела себя превосходно, знаешь, почему я так говорю? Если бы ты тогда закричала „нет!“, или заплакала бы, или же разозлилась, то наша замечательная игра тотчас бы и закончилась; мне постоянно, постоянно, постоянно, постоянно, постоянно, постоянно снится один и тот же кошмар: картины облавы в варшавском гетто, мальчишка прячется среди руин в квартале, прочесываемом эсэсовцами, их отряды проходят дом за домом, поджигая их при помощи огнемета, солдат многие сотни, и они должны произвести окончательную зачистку в этом квартале, а у парня нет ни малейшего шанса вырваться оттуда, и он прячется там, в развалинах гетто, не смея вскрикнуть, превозмогая страх, и это все я вижу в моем сне, и паренек не может одержать победу над этими молодыми людьми, ощущающими полнейшее превосходство своей модели мироустройства, а ему всего десять лет, возраст неустойчивый, жестокий, и в конце концов эсэсовцы окружают его, они знают, что он там прячется, слышен их порочный смех, им весело, они забавляются, спрашивая, сколько времени потребуется, чтобы ребенок потерял голову от страха и вылез, громко крича, из своего убежища, это заводит их, и наконец эсэсовский капрал бьет ногой по краю мусорного контейнера, в котором спрятался мальчик, и вот он, окруженный множеством солдат, и капрал хватает его за волосы, чтобы вытащить из бака наружу, и мальчик кричит: „Нет! нет… нет!“; и в это мгновение я оказываюсь на его месте и игра закончена, я превращаюсь в этого мальчишку, понимаешь? Довести себя до того, что начинаешь орать „нет!“, это садомазохизм, причем не важно, идет ли речь о детской игре или же о судьбе Восточной Европы, это одно и то же, в то мгновение, когда кричат „нет!“, игра оканчивается, а ты это прекрасно поняла, Кейко была тобой просто восхищена, она сказала, что ты – супер, что ты была то, что надо, благодаря тебе сказка продолжалась, и это сказание, история между тобой, Кейко и мной ни на минуту не прекращалась, хотя это и было достаточно рискованно, и не могло кончиться ничем, кроме как разрушением, рано или поздно, и ты поддерживала это, ты оказалась достойной, а ты помнишь ту ночь, когда Кейко научила тебя этому танцу? да, ту ночь, когда вы с ней познакомились, помнишь? ты помнишь это, Рейко? ну да, ты всегда все помнишь»…

Тяжелые тучи застыли на месте и больше не приближались. Я слушал исповедь Рейко, и мне уже было наплевать на то, пойдет дождь или нет. К тому же с какого-то момента ее речь перестала быть похожей на исповедь. Это уже были слова человека, которого она звала «учитель». При этом она не становилась сама «учителем» – она играла свою роль с максимальным напряжением. Это не было обычным сосредоточением, как, например, когда переходишь улицу, увертываясь от машин, или когда внимательно рассматриваешь картину, или опрокидываешь стаканчик в злачном местечке. В какие-то моменты, когда она силилась вспомнить то или иное слово, сказанное «учителем», мускулы на ее лице напрягались так, что мне чудилось, что она вот-вот заскрежещет зубами; но иногда тело ее полностью расслаблялось, будто бы она снова пыталась войти в образ. Казалось, что она уступает на время свое тело учителю. Интервалы между этими двумя фазами, напряжения и последующего расслабления, становились все короче, а затем они и вовсе смешались, сделавшись практически неотличимыми. Слова учителя давались ей нелегко. Тщательно выверяя каждое из них, Рейко напрягала все силы, стараясь удержать в памяти ускользающие мгновения, и временами речь ее становилась как бы рубленой, хотя, в целом, говорила она быстро, даже слегка задыхаясь. Создавалось впечатление, будто по полу скользит каменная или бронзовая статуя огромных размеров. Рейко играла, вкладывая всю душу в свою роль, тогда как я оставался в стороне, причем не как зритель в зале – просто я не мог пошевелиться. Правда, говорить «оставался в стороне» было бы не совсем верно. Я чувствовал себя захваченным неким магнитным полем, созданным этой актрисой. Мне больше не было никакого дела до ливня, я перестал понимать само значение слова «ливень» и связь между ним и серыми тучами, нависавшими над морем. Бело-голубой пейзаж Варадеро больше не ассоциировался со словом «пляж». Но это не означало, что я потерял рассудок. Точно так же, как Рейко могла вырваться из объятий своего безумия, лишь уступая свое тело учителю, так и я, смешивая понятия «пляж», «ливень» и «пот», мог еще осознавать, что нахожусь здесь. Такое со мной происходило первый раз за всю жизнь, хотя это и не казалось мне странным. Мое сознание удерживалось лишь тем, что актриса обращалась ко мне. Я был ее единственным зрителем.

– «Как тебе удается все это запоминать? Ты, я, Кейко – мы были вместе по собственному желанию, но на самом деле это было не так, и дело было даже не в том, что я удерживал вас обеих своими деньгами, просто вы жаждали овладеть профессией, вам хотелось получить ангажемент: Кейко как танцовщице в музыкальной комедии, а тебе как актрисе – а почему бы и нет, в конце концов? не так ли, Рейко, мне кажется, хорошо, что все шло от интереса, и весь тот расчет, и то, что не было по расчету, – все это на самом деле и называется любовью; а мы никогда не рассказывали о нас самих, Кейко не могла найти общего языка со своими родителями, у тебя было несчастное детство, а меня несколько раз пыталась убить собственная кормилица, вот и все… мы никогда не рассказывали о нашем прошлом, и странно, что потом мы и не старались узнать больше друг о друге; а не вспомнишь ли, как в тот вечер началась наша игра, а, Рейко? ты ведь помнишь… я-то и не вспомню, а ты? ты же помнишь?

– Вы пригласили нас есть суси.

– Ах вот как?

– Вы с Кейко ждали меня на первом этаже, в ресторане отеля „Акасака“, я пришла позже.

– И что Кейко сказала тебе?

– Она произнесла: „Вас зовут Рейко, не так ли? Я много о вас слышала“.

– А что ты подумала тогда о ней?

– Я вам уже не раз говорила об этом, кажется, тогда я сказала, что такого человека, как она, я не встречала до этого ни разу, ведь я работала секретарем в агентстве „Денцу“ и там повидала и артистов, и писателей, и композиторов-аранжировщиков, и манекенщиц, и актрис, однако Кейко совсем не была на них похожа, тогда ей было всего двадцать, но я бы ей дала все тридцать пять… конечно, она была чрезвычайно красива, с гладкой шелковистой кожей, но мысленно я ее представляла некоей Пизанской башней, которая вот-вот рухнет, она выглядела так, словно пережила десятки, сотни периодов упадка и последующего возрождения, и лишь сила ее воли удерживала ее от падения, мне показалось, что ей грозит опасность, действительно, это было что-то необыкновенное.

– И каким образом тогда началась наша игра?

– Поскольку в результате прослушивания было не ясно, получила ли я роль, Кейко сказала, что после обеда она хотела бы посмотреть, как я танцую, и что мне не следовало слишком наедаться, правда, не из-за танца, а из-за того, что на сытый желудок экстази действует очень слабо.

– Ах да, ведь ты тогда впервые попробовала экстази. Да, помню, на вид ты была такая душечка с расширенными во весь глаз зрачками, как у ребенка, у Феллини в „Ла Страде“ имеется сцена в деревне, где Джельсомина встречает мальчика-шизофреника, в японском прокате эти кадры были вырезаны, так вот, у тебя были точь-в-точь такие же глаза, как и у того мальчика; Кейко показала тебе танец „латино“, она покритиковала тебя за то, что в твоем исполнении совсем не чувствовалось сексуальности, и после того она стала показывать стриптиз, так?

– Она мне сказала, что я еще не знаю, что такое стыд. Она также заметила: „Учитель будет на тебя смотреть, поэтому, когда ты окажешься к нему лицом, выставляй вперед свой таз, а когда повернешься к нему спиной – выгибайся, чтобы продемонстрировать ему свой зад, все твои достоинства должны быть на виду“; я танцевала фламенко, но в той позиции, которую показала мне Кейко, это было весьма затруднительно, тогда она стала орать на меня, мол, вижу, вы не вполне понимаете, о чем я вам говорю; я очень удивилась, так как меня еще никто не одергивал в таком тоне, да притом еще и женщина, я испугалась настолько, что даже заплакала, все это происходило в номере отеля „Акасака“, откуда был виден весь Токио, там еще стоял стеклянный столик, и пока я рыдала, подействовало экстази… Учитель, не припомните, сколько раз со мной вы принимали экстази? В любом случае тогда был первый раз; Кейко, лежа на диване и мастурбируя, продолжала повторять: „Вы не знаете, что такое стыд“, на ней был костюм восхитительного цвета, кажется, цвета глицинии, и она расстегнула пуговицы на блузке, потом высвободила грудь; „Эй, у меня маленькие груди, правда? Ведь правда маленькие?“ – и говоря все это, она зажала соски большим и указательным пальцами, а потом она задрала юбку на живот, продолжая говорить тихим голосом: „Мне стыдно, стыдно, потому что у меня на лобке слишком густые волосы“, и она спустила чулки, и я, никогда не имевшая лесбийских наклонностей, почувствовала, что возбуждаюсь, конечно, отчасти здесь проявился эффект от экстази, но тем не менее я возбуждалась; „А теперь вы повторите все это“, – сказала она мне, и я попыталась, но у меня все равно не вышло так же хорошо, как у Кейко, и она опять стала кричать на меня, и пока приходила в себя, я оказалась лежащей на животе на том самом диване, абсолютно раз