– Ваша Тереса надавала нам столько колбасы и сыра, что хватит на неделю.
– На неделю?
– Гостиницы ведь не для нас. Как и шоссе.
В холмах вокруг Толедо, забравшись достаточно высоко, они нашли удобное место, где могли съехать с дороги, укрыться от чужих глаз вместе с «Росинантом» и поесть. К тому же там оказался ручей, где они могли охладить вино, – он бежал вниз, в находившееся под ними озеро, которое, как мэр не без труда определил по карте, называлось Торре-де-Абрахам.
– Вот только почему его назвали по имени этого старого мерзавца Авраама – понять не могу.
– Почему вы говорите, что он – мерзавец?
– Разве он не готов был убить собственного сына? О, конечно, был там мерзавец и похуже – тот, кого вы именуете господом: ведь этот омерзительный поступок совершил он. Это он подал пример, и Сталин, подражая ему, перебил своих духовных сыновей. При этом чуть не убил и коммунизм вместе с ними, как курия убила католическую Церковь.
– Не совсем, Санчо. Несмотря на все старания курии, рядом с вами, во всяком случае, сидит один католик.
– Да, а рядом с вами – коммунист, который все еще жив, несмотря на Сталина. Мы с вами уцелели, отче. Давайте выпьем за это. – И он вытащил бутылку из ручья.
– За двух уцелевших, – сказал отец Кихот и поднял стакан. Он испытывал вполне здоровую жажду, и его всегда удивляло то, что биограф его предка так редко упоминал о вине. Историю с бурдюками, которые продырявил Дон Кихот, сочтя их за врагов, едва ли можно принимать в расчет. Отец Кихот снова наполнил свой стакан. – Мне кажется, – сказал он мэру, – что вы больше верите в коммунизм, чем в партию.
– Я примерно то же самое собирался сказать про вас, отче: что вы, похоже, больше верите в католицизм, чем в Рим.
– Верю? Ах, верю… Возможно, вы и правы, Санчо. Но возможно, вовсе не верование имеет значение.
– Что вы хотите этим сказать, отче? Я думал…
– Вот Дон Кихот – он действительно верил в существование Амадиса Гальского, Роланда и всех своих героев… или же верил лишь в те добродетели, которые они олицетворяли собой?
– Вы заходите в опасные воды, отче.
– Знаю, знаю. В вашем обществе, Санчо, я мыслю свободнее, чем когда я один. Когда я один, я читаю – прячусь в книги. В них я нахожу веру в людей, которые лучше меня, а когда я обнаруживаю, что моя вера, как и тело, с возрастом слабеет, тогда я говорю себе, что я, наверное, не прав. Это моя вера говорит мне, что я, должно быть, не прав… или всего лишь вера тех людей, которые лучше меня? Это моя вера говорит или вера святого Франциска Сальского? Да и имеет ли это такое уж значение? Передайте-ка мне сыру. До чего же от вина у меня развязывается язык!
– Знаете, что привлекло меня к вам в Эль-Тобосо, отче? Не то, что вы единственный образованный человек в нашем селении. Я вообще-то не так уж и люблю образованных. Со мной лучше не говорить об интеллигенции или культуре. Вы привлекли меня тем, что, как мне думалось, были моей противоположностью. Человек ведь устает от себя, от этого лица, которое он видит каждый день, когда бреется, а все мои друзья из того же теста, что и я сам. Поеду я, к примеру, в Сьюдад-Реаль на партийное собрание, – а их теперь спокойно проводят после того, как не стало Франко, – мы там называем друг друга «товарищ» и в то же время немного боимся, потому что каждый знает другого не хуже, чем самого себя. Мы цитируем друг другу Маркса и Ленина, как пароль, доказывающий, что нам можно доверять, и никогда не говорим о тех сомнениях, которые являются нам в бессонные ночи. Меня привлекло к вам то, что, как мне казалось, у вас нет сомнений. Меня привлекла к вам, я так думаю, в известной мере зависть.
– До чего же вы ошибались, Санчо. Я одержим сомнениями. Я ни в чем не уверен, даже в существовании бога, но сомнения – это не предательство, как вы, коммунисты, кажется, думаете. Сомнения свойственны человеку. О, я хочу верить, что все – истинная правда, и это мое желание – единственное, в чем я уверен. Я хочу, чтобы и другие верили, – тогда, быть может, частица их веры перейдет и на меня. Булочник, по-моему, верит.
– Вот такая вера, я думал, есть и у вас.
– Ах, нет, Санчо, тогда я, наверное, мог бы сжечь мои книги и жить совсем один, зная, что все – истинная правда. «Зная»? До чего же это должно быть страшно. М-да, это ваш предок или мой любил говорить: «Терпите и тасуйте карты»?
– Немножко колбасы, отче?
– Сегодня я, пожалуй, буду держаться сыра. Колбаса – это для более крепких людей.
– Пожалуй, и я сегодня буду держаться сыра.
– Не открыть ли нам еще бутылочку?
– А почему бы и нет?
И вот по мере того, как день клонился к вечеру, за второй бутылкой вина Санчо сказал:
– Я должен кое в чем признаться вам, отче. О нет, не в исповедальне. Я хочу просить прощения не у этой вашей или моей мифической фигуры, которая там, наверху, а только у вас. – Он помолчал, вертя в руках стакан. – Если бы я не приехал и не забрал вас, что бы произошло?
– Не знаю. Мне кажется, епископ считает меня сумасшедшим. Возможно, они попытались бы засадить меня в сумасшедший дом, хотя не думаю, чтобы доктор Гальван согласился помочь им. Каково правовое положение человека, у которого нет родственников? Можно его посадить под замок против воли? Быть может, епископ с помощью отца Эрреры… Ну и потом, всегда ведь остается еще архиепископ… Они ни за что не забудут того случая, когда я дал немного денег «In Vinculis».
– Тогда и возникли мои дружеские чувства к вам, хотя мы едва ли перемолвились словом.
– Вот так же обучаются служить мессу. Этому обучаются в семинарии, чтобы уж никогда не забыть. О, господи, я же совсем забыл…
– Что?
– Да ведь епископ оставил мне письмо. – Отец Кихот достал его из кармана и повертел в руках.
– Да ну же! Вскрывайте. Не смертный же это приговор.
– Как знать?
– Дни Торквемады давно прошли.
– Пока существует Церковь, всегда будут маленькие Торквемады. Дайте мне еще стаканчик вина. – И он медленно принялся его пить, чтобы отсрочить момент познания истины.
Санчо взял из рук Кихота письмо и вскрыл его. Он сказал:
– Во всяком случае, оно достаточно короткое. Что значит – «Suspension a Divinis»? [приостановить богослужения (лат.)]
– Я так и думал: это смертный приговор, – сказал отец Кихот. – Давайте сюда письмо. – Он поставил стакан, не допив вина. – Я больше не боюсь. Когда человек мертв, с ним уж ничего больше сделать нельзя. Остается только уповать на милость господню. – И он прочел вслух письмо:
«Дорогой монсеньор, мне было крайне огорчительно услышать из Ваших уст подтверждение справедливости обвинений, которые – я был почти уверен – могли объясняться недопониманием, преувеличением или злобой».
Какой лицемер! Впрочем, лицемерие епископу, наверное, почти необходимо и считалось бы отцом Гербертом Йоне весьма простительным грехом.
"Тем не менее, в данных обстоятельствах я готов счесть обмен одеждой с Вашим спутником-коммунистом не символическим вызовом, брошенным Святому Отцу, а следствием тяжелого умственного расстройства, которое затем побудило Вас помочь мошеннику бежать от правосудия, а также бесстыдно отправиться в пурпурном pechera монсеньера на омерзительный порнографический фильм, о подлинном характере которого достаточно ясно оповещала буква "С". Я обсудил Ваше состояние с доктором Гальваном, который вполне согласен со мной, что Вам нужен длительный отдых, о чем я и напишу архиепископу. А пока я считаю своим долгом объявить вам о «Suspense a Divinis».
– Что же этот смертный приговор в точности означает?
– Он означает, что я не должен служить мессу – ни в церкви, ни дома. Но дома, в уединении моей спальни, я, конечно, буду ее служить, ибо я невиновен. Не имею я права и принимать исповеди – разве что в самом крайнем случае. Я остаюсь священником, но священником только для себя. Никому не нужный священник, которому запрещено служить другим. Я рад, что вы приехали и забрали меня. Разве мог бы я вынести такую жизнь в Эль-Тобосо?
– Вы могли бы апеллировать в Рим. Вы же монсеньор!
– Даже монсеньор может затеряться в пыльной картотеке курии.
– Я сказал вам, что мне надо кое в чем признаться, отче. Еще немного – и я за вами не приехал бы. – Теперь уже мэр выпил, чтобы придать себе храбрости. – Когда я обнаружил, что вы исчезли – а неподалеку были двое американцев, которые видели, что произошло, они считали вас мертвым, но я-то знал, что это не так, – я подумал: «Возьму-ка я „Росинанта“ и двину в Португалию». Там у меня есть добрые друзья по партии, вот я и подумал: «Побуду-ка там немного, пока весь шум не уляжется».
– Но вы же не уехали.
– Я поехал в Понферраду и там выбрался на шоссе, ведущее в Оренсе. От этого шоссе, как я увидел на карте, ответвляется проселочная дорога, по которой я и решил поехать – до границы там оставалось бы меньше шестидесяти километров. – Он передернул плечами. – Ну и вот добрался я до этой проселочной дороги, развернулся и поехал назад в Вальядолид, а там попросил приятеля, владельца гаража, перекрасить машину и снова поменять ей номер.
– Но почему же вы не поехали дальше?
– Да посмотрел я на эти ваши чертовы пурпурные носки, и этот ваш слюнявчик, и новые ботинки, которые мы купили вам в Леоне, и вдруг вспомнил, как вы надули тот шарик.
– Это не выглядит достаточно серьезным основанием.
– Для меня это было достаточно серьезно.
– Я рад, что вы приехали за мной, Санчо. С вами и с «Росинантом» я чувствую себя в безопасности, в большей безопасности, чем там, с отцом Эррерой. Эль-Тобосо для меня уже больше не дом родной, а другого дома у меня нет, кроме этого места на земле, рядом с вами.
– Надо вам найти другой дом, отче, – вот только где?
– Где-нибудь в тихом месте, где мы с «Росинантом» сможем немного отдохнуть.
– И где жандармы с епископом не найдут вас.
– Вы говорили о монастыре траппистов [члены основанного в 1664 г. католического монашеского ордена, которые дают обет молчания; трапписты привержены вегетарианству; занимаются физическим трудом] в Галисии… Только вы там не будете чувствовать себя, как дома, Санчо.