Монстр власти
Дружественно-безвредное – снаружи, враждебно-смертельное – внутри[21]
Переживший других
Миг, когда ты пережил других, – это миг власти. Ужас перед лицом смерти переходит в удовлетворение от того, что сам ты не мертвец. Мертвец лежит, переживший его стоит. Как будто прошла битва и ты сам победил тех, кто мертв. Когда речь идет о выживании, каждый враг другого, по сравнению с этим изначальным торжеством всякая боль ничтожна. При этом важно, что выживший один противостоит одному или многим мертвым. Он видит себя одного, он чувствует себя одного, и если говорить о власти, которую даст ему этот миг, то нельзя забывать, что она порождается его единственностью, и только ею.
Все мечты человека о бессмертии содержат в себе что-то от желания пережить других. Хочется не только быть всегда, хочется быть тогда, когда других больше не будет. Каждый хочет стать старше других и знать это, а когда его самого не будет, – пусть скажет об этом его имя.
Самая низшая форма выживания – это умерщвление. Как умерщвляют животное, чтобы употребить его в пищу, когда оно беззащитно лежит перед тобой и можно разрезать его на куски, разделить, как добычу, которую проглотишь ты и твои близкие, так хочется убить и человека, который оказался у тебя на пути, который тебе противодействует, стоит перед тобой прямо, как враг. Хочется повергнуть его, чтобы почувствовать, что ты еще тут, а его уже нет. Но он не должен исчезнуть совсем, его телесное присутствие в виде трупа необходимо для этого чувства триумфа. Теперь можно делать с ним что угодно, а он тебе совсем ничего не сделает. Он лежит, он навсегда останется лежать, он никогда уже не поднимется. Можно забрать у него оружие; можно вырезать части его тела и сохранить навсегда, как трофей. Этот миг конфронтации с убитым наполняет оставшегося в живых силой особого рода, которую не сравнить ни с каким другим видом силы. Нет другого мгновения, которое так хотелось бы повторить.
Ибо переживший других знает о многих мертвецах. Если он участвовал в битве, он видел, как падали вокруг него другие. Он отправлялся на битву специально, чтобы утвердить себя, увидев поверженных врагов. Он заранее поставил себе целью убить их как можно больше, и победить он может, лишь если это ему удастся. Победа и выживание для него совпадают. Но и победители должны платить свою цену. Среди мертвых много и их людей. На поле битвы вперемешку лежат друг и враг, общая груда мертвецов. Нередко в битвах бывает так, что враждовавших покойников нельзя разделить: одной массовой могиле суждено объединить их останки.
Оставшийся в живых противостоит этой груде павших как счастливчик и привилегированный. Тот факт, что он все еще жив, а такое множество других, только что бывших рядом, нет, сам по себе потрясает. Беспомощно лежат мертвецы, среди них стоит он, живой, и впечатление такое, будто битва происходила именно для того, чтобы он их пережил. Смерть обошла его стороной и настигла других. Не то чтобы он избегал опасности. Он, как и его друзья, готов был встретить смерть. Они пали. Он стоит и торжествует.
Это чувство превосходства над мертвыми знакомо каждому, кто участвовал в войнах. Оно может быть скрыто скорбью о товарищах; но товарищей немного, мертвых же всегда много. Чувство силы от того, что ты стоишь перед ними живой, в сущности, сильнее всякой скорби, это чувство избранности среди многих, кого так сравняла судьба. Каким-то образом чувствуешь себя лучшим потому, что ты еще тут. Ты утвердил себя, поскольку ты жив. Ты утвердил себя среди многих, поскольку все, кто лежит, уже не живут. Кому пережить таким образом других удается часто, тот герой. Он сильнее. В нем больше жизни. Высшие силы благосклонны к нему.
Выживание и неуязвимость
Человеческое тело голо и уязвимо; в своей мягкости оно открыто любому нападению. То, чего человек с трудом и всяческими ухищрениями не допускает до себя на близком расстоянии, может легко настичь его издали. В него могут вонзиться копье и стрела. Он изобрел щит и доспехи, построил вокруг себя стены и целые крепости. Но главная цель всех его предохранительных мер чувство неуязвимости.
Достичь его он пытался двумя различными путями. Они прямо противоположны друг другу, а потому и весьма различны их результаты. С одной стороны, он старался отдалить от себя опасность, отделиться от нее пространствами большими, но обозримыми, которые можно было бы охранять. Он, так сказать, прятался от опасности, и он отгонял опасность.
Но больше всего отвечал его гордости другой путь. Во всех древних текстах полно хвастовства и самовосхвалений такого рода: человек сообщает, что он искал опасности и подвергал себя ей. Он подпускал ее к себе как можно ближе и рисковал всем. Из всех возможных ситуаций он выбирал ту, где был больше всего уязвим, и обострял ее до крайности. Он кого-то сделал своим врагом и вызвал его на бой. Возможно, это уже и прежде был его враг, возможно, он только сейчас его объявил врагом. Как бы там ни было, он сознательно выбирал путь высшей опасности и не старался оттягивать решение.
Это путь героя. Чего хочет герой? На что он в действительности нацелен? Слава, которой все народы окружают своих героев, стойкая, непреходящая слава, если их деяния разнообразны или достаточно часто повторяются, может обмануть относительно более глубоких мотивов этих деяний. Предполагается, что лишь слава их и интересует, но я думаю, в основе здесь лежит нечто совсем другое: возможность быстрее всего обеспечить себе таким образом чувство неуязвимости.
Конкретная ситуация, в которой оказывается герой после испытанной опасности, это ситуация пережившего других. Враг покушался на его жизнь, как он на жизнь врага. С этой ясной и твердой целью они выступили друг против друга. Враг повержен. С героем же во время борьбы ничего не случилось. Переполненный необычайным чувством этого превосходства, он бросается в следующую битву. Ему было все нипочем, ему будет все нипочем. От победы к победе, от одного мертвого врага к другому он чувствует себя все уверенней: возрастает его неуязвимость, а значит, надежней становятся его доспехи.
Чувство такой неуязвимости нельзя добыть иначе. Кто отогнал опасность, кто от нее укрылся, тот просто отодвинул решение. Но кто принял решение, кто действительно пережил других, кто вновь утвердился, кто множит эпизоды своего превосходства над убитыми, тот может достичь чувства неуязвимости. В сущности, он лишь тогда герой, когда этого добивается. Теперь он готов на все, ему нечего бояться. Возможно, мы больше бы восхищались им, если бы ему еще было чего бояться. Но это взгляд постороннего наблюдателя. Народ хочет неуязвимого героя.
Однако деяния героя отнюдь не исчерпываются поединком, которого он сам искал. Ему может встретиться целое скопище врагов, и если он тем не менее их атакует, если он не только не избегает их, но всех их убивает, это может мгновенно породить в нем чувство собственной неуязвимости.
Один из самых давних и верных друзей спросил как-то Чингисхана: «Ты повелитель, и тебя называют героем. Какими знаками завоевания и победы отмечена твоя рука?» Чингисхан ответил ему: «Перед тем, как взойти на царство, я скакал однажды по дороге и натолкнулся на шестерых, которые поджидали меня в засаде у моста, чтобы лишить меня жизни. Приблизившись, я вынул свой меч и напал на них. Они осыпали меня градом стрел, но все стрелы пролетели мимо, и ни одна меня не тронула. Я перебил их всех своим мечом и невредимый поскакал дальше. На обратном пути я вновь скакал мимо места, где убил этих шестерых. Шесть их лошадей бродили без хозяев. Я привел всех лошадей к себе домой».
Эту неуязвимость в борьбе против шестерых врагов одновременно Чингисхан считает верным знаком завоевания и победы.
Стремление пережить других как страсть
Удовлетворение от того, что удалось пережить других, своего рода наслаждение, может перейти в опасную и ненасытную страсть. Она растет при каждом новом случае. Чем больше груда мертвых, перед которой ты стоишь живой, чем чаще видишь такие груды, тем сильней и настоятельней потребность повторить это переживание. Карьеры героев и наемников свидетельствуют о том, что здесь возникает своего рода наркомания, от которой ничто не избавляет. Обычное объяснение, которое дается в таких случаях, гласит: такие люди способны дышать лишь воздухом опасности; безопасное существование для них тускло и пусто; мирная жизнь уже неспособна доставить им никакого удовольствия. Опасность обладает притягательной силой, этого не следует недооценивать. Но нельзя и забывать, что эти люди выходят навстречу своим приключениям не в одиночку, вместе с ними подвергаются опасности и другие. Что им действительно нужно, без чего они уже не могут обойтись, так это возобновляющееся вновь и вновь наслаждение от того, что ты пережил других.
Дело также и не в том, что для удовлетворения этой потребности надо вновь и вновь подвергать опасности самого себя. Ради победы на полях сражений действует несметное множество людей, и если ты их предводитель, если ты контролируешь их движения, если ты лично принял решение о битве, можно присвоить и ее результат, за который несешь ответственность, с кожей и волосами всех трупов. Полководец не случайно носит свое гордое имя. Он повелевает, он посылает своих людей против врага на смерть. Если он побеждает, ему принадлежит все поле битвы, усеянное мертвецами. Одни пали за него, другие против него. От победы к победе он переживает их всех. Триумфы, которые он празднует, наиболее полно соответствуют его стремлениям. Их значение измеряется числом мертвых. Этот успех достоин усмешки, даже если враг храбро защищался, даже если победа далась тяжело и стоила множества жертв.
«Цезарь превзошел всех героев и полководцев тем, что он провел больше всех битв и уложил больше всех врагов. Ибо за те неполные десять лет, что шла война в Галлии, он взял штурмом более 800 городов, покорил 300 народностей, сражался в общей сложности с тремя миллионами людей, и миллион из этого числа убил в боях, а еще столько же взял в плен»[22].
Так пишет Плутарх, один из самых гуманных умов в истории человечества, которого нельзя упрекнуть ни в воинственности, ни в кровожадности. Это суждение особенно ценно потому, что в нем так заостряется итог. Цезарь сражался против трех миллионов, один миллион убил, один взял в плен. Позднейшие полководцы, монголы и немонголы, его превзошли. Но это античное суждение примечательно еще и той наивностью, с какой все происходившее приписывалось одному полководцу. Взятые штурмом города, покоренные народы, миллионы поверженных, убитых, плененных врагов – все это принадлежало Цезарю. Тут нашла выражение не наивность Плутарха, а наивность истории. Это привычно со времен военных сообщений египетских фараонов; и здесь едва ли что изменилось до наших дней.
Итак, Цезарь счастливо пережил великое множество врагов. В таких случаях считается бестактным подсчитывать собственные потери. Они известны, но их не ставят в упрек великому человеку. В войнах Цезаря их, по сравнению с числом поверженных врагов, было не так уж и много. И все-таки он пережил еще несколько тысяч союзников и римлян, с этой точки зрения он тоже вышел не совсем с пустыми руками.
Эти гордые итоги передавались от поколения к поколению; у каждого находились свои потенциальные герои-воины. Их страстное стремление пережить массы людей распалялось, таким образом, до безумия. Приговор истории как будто оправдывает их замысел еще до того, как им удастся его осуществить. Наиболее изощренные в этом умении пережить других обретают в ней самое величественное и надежное место. Для такого рода посмертной славы чудовищное число жертв в конце концов важнее, чем победа или поражение. Еще неизвестно, что в самом деле творилось в душе у Наполеона во время русского похода.
Властитель как переживший других
Параноическим типом властителя можно назвать такого, который любыми средствами стремится избавить себя от опасности. Вместо того чтобы бросить вызов и выступить против нее, вместо того чтобы в борьбе с ней прийти к какому-то результату, пусть он даже окажется и неблагоприятным, он старается преградить ей путь хитростью и осторожностью. Он создает вокруг себя свободное, хорошо обозримое пространство, чтобы заметить любой знак ее приближения и принять нужные меры. Так, он будет озираться по сторонам, поскольку сознание, что ему грозит множество врагов, которые могут выступить против него все одновременно, заставляет бояться окружения. Опасность грозит отовсюду, не только спереди. Она даже больше за его спиной, где он не может увидеть ее достаточно быстро. Поэтому он оглядывается, прислушивается даже к самому тихому шороху, ибо зa ним может крыться враждебный умысел.
Воплощение всех опасностей это, конечно, смерть. Важно знать точно, откуда ее можно ждать. Первый и решающий признак властителя – это его право распоряжаться жизнью и смертью. К нему никто не вправе приблизиться; кто явится к нему с известием, кто должен к нему подойти, того необходимо обыскать, ведь он может быть вооружен. Смерть старательно отдаляется от него: он сам может и должен ею распоряжаться. Вынесенный им смертный приговор всегда исполняется. Это знак его власти; она абсолютна лишь до тех нор, пока остается неоспоримым его право приговаривать к смерти.
Ибо по-настоящему подвластен ему лишь тот, кого он может послать на смерть. Именно к этому сводится при необходимости последнее испытание покорности. Солдаты воспитываются в двоякого рода готовности: их посылают убивать его врагов, и они сами готовы принять за него смерть. Но не только солдаты, все другие его подданные также знают, что в любой момент от него зависит их жизнь или смерть. Страх, который он внушает, одно из его свойств; этот страх его право, и за это право его больше всего почитают. Поклонение ему принимает самые крайние формы. Так сам Господь Бог держит в своих руках смертный приговор всем живущим и тем, кто еще будет жить. От его прихоти зависит, когда он будет приведен в исполнение. Протестовать никому не приходит в голову, это бесполезно.
Однако земным властителям не так просто, как Господу. Они не вечны; их подданные знают, что их дни тоже сочтены. И конец этих дней можно даже ускорить. Как всегда, это делается с помощью насилия. Кто перестал повиноваться, тот решается на борьбу. Ни один властитель не может быть раз и навсегда уверен в покорности своих людей. Покуда они позволяют ему себя убивать, он может спать спокойно. Но едва кому-то удастся избежать приговора, властитель оказывается в опасности.
Чувство этой опасности никогда не покидает обладателя власти. Позднее, когда речь зайдет о природе приказа, будет показано, что его страхи должны становиться тем сильней, чем больше его приказов выполнено. Он может успокоить их, лишь преподав урок. Ему нужна будет казнь ради самой казни, даже если жертва не так уж виновата. Время от времени ему придется повторять казни, тем чаще, чем быстрее растут его сомнения. Самые надежные, можно сказать, самые желанные его подданные это те, кто посланы им на смерть.
Ибо каждая казнь, за которую он ответствен, прибавляет ему немного силы. Это сила пережившего других, которой он таким образом набирается. Его жертвы вовсе не собирались на самом деле выступить против него, но они могли бы это сделать. Его страх превращает их может быть, только задним числом во врагов, которые против него боролись. Он их осудил, они побеждены, он их пережил. Право выносить смертные приговоры в его руках становится оружием наподобие любого другого, только гораздо действенней. Варварские и восточные властители нередко очень любили собирать свои жертвы где-нибудь возле себя, так, чтобы они всегда были перед глазами. Но и там, где обычаи этого не позволяли, властители все-таки подумывали, как бы такое сделать. Зловещую забаву в подобном духе устроил, как рассказывают, римский император Домициан. Пир, который он придумал и подобного которому наверняка никогда больше не было, дает самое наглядное представление о глубинной сути параноического властителя. Вот что сообщает об этом Кассий Дио:
«В другой раз Домициан поступил с благороднейшими сенаторами и всадниками следующим образом. Он оборудовал зал, в котором потолки, стены и полы были совершенно черными, и приготовил непокрытые ложа такого же цвета, которые находились на голом полу. Гостей к себе он пригласил ночью и без сопровождающих. Возле каждого он велел сначала поставить пластинку в форме надгробия с именем гостя, тут же был и маленький светильник, какие висят в склепах. Затем в зал вошли хорошо сложенные нагие мальчики, тоже раскрашенные черным, словно призраки. Они совершили вокруг гостей зловещий танец, после чего расположились у их ног. Затем гостям были предложены угощения, какие обычно приносят в жертву духам умерших, сплошь черные на блюдах того же цвета. Гости же дрожали от страха, ожидая, что в следующий миг им перережут горло. Все, кроме Домициана, онемели. Царила мертвая тишина, как будто они уже находились в царстве мертвых. Император же принялся громко рассуждать о смерти и об убийствах. Наконец он их отпустил. Но сперва он удалил их рабов, которые их ждали в передней. Он поручил гостей другим рабам, им незнакомым, и велел препроводить их в повозки или носилки. Таким образом он внушил им еще больше страха. Едва гости оказались у себя дома и перевели дух, как к каждому стали являться посыльные императора. Теперь каждый из них был уверен, что тут-то и настал его последний час. Между тем один из них принес пластинку из серебра. Другие пришли с разными предметами, среди них блюда из драгоценного материала, которые подавались во время еды. Наконец у каждого из гостей появился мальчик, прислуживавший ему как его особый дух, но теперь вымытый и украшенный. После ночи, проведенной в смертельном страхе, теперь они получали подарки»[23].
Таков был «Пир покойников» у Домициана, как это назвал народ. Непрерывный страх, в каком он держал своих гостей, заставил их замолкнуть. Говорил только он, и он говорил про смерть и умерщвление. Казалось, будто они мертвы, а он один еще жив. На это угощение он собрал всех своих жертв, ибо именно жертвами они должны были себя чувствовать. Наряженный, как хозяин, но на самом деле словно переживший их, он обращался к своим жертвам, наряженным гостями. Ситуация подчеркивалась не только количеством тех, кого он пережил, в ней была особая утонченность. Хотя они были как будто мертвы, он мог в любой момент умертвить их на самом деле. В сущности, так был начат процесс, позволявший ему пережить других. Отпуская этих людей, он их милует. Еще раз он заставляет их дрожать, поручая чужим рабам. Они добираются до дому – он вновь посылает к ним вестников смерти. Они приносят им подарки, в том числе самый большой – жизнь. Он может, так сказать, послать их из жизни в смерть, а затем опять возвращать из смерти в жизнь. Этой игрой забавляется он не раз. Она дает ему высшее чувство власти – выше уже не придумаешь.
Насилие и власть
С насилием связано представление о чем-то близком и теперешнем. В нем больше принуждения, и оно более непосредственно, чем власть. Подчеркнуто говорят о физическом насилии. Самые низкие и самые животные проявления власти лучше назвать насилием. Насильно хватают добычу и насильно отправляют ее в рот. Если для насилия есть достаточно времени, оно становится властью. Но в миг, когда ситуация потом все-таки обостряется, когда надо принять решение и пути назад уже нет, она вновь оказывается чистым насилием. Власть понятие более общее и более широкое, чем насилие; она гораздо содержательней и не так динамична. Она более обстоятельна, даже по-своему терпелива. Само немецкое слово «Macht» происходит от древнего готского корня «magan», что значит «мочь, иметь возможность», и никак не связано с корнем «machen» – «делать».
Разницу между насилием и властью можно продемонстрировать на очень простом примере на отношении между кошкой и мышью. Мышь, схваченная однажды, подверглась со стороны кошки насилию. Та поймала ее, держит и собирается умертвить. Но как только она начинает с нею играть, возникает нечто новое. Она отпускает ее, позволяя чуть-чуть отбежать. Стоит же мыши повернуться к кошке хвостом и побежать, как она уже оказывается вне сферы ее насилия. Но во власти кошки настичь мышь. Если она позволит ей убежать совсем, та покинет и сферу ее власти. Однако, покуда кошка наверняка может достать мышь, та остается в ее власти. Пространство, которым распоряжается кошка, мгновения надежды, которые она даст мыши, но под строжайшим надзором, не теряя интереса к ней и к ее умерщвлению, все это вместе: пространство, надежда, надзор и заинтересованность в умерщвлении можно назвать сущностью власти или просто самой властью.
Таким образом, власти в противоположность насилию присуща несколько большая широта, у нее больше и пространства, и времени. Можно сказать, что тюрьма похожа на пасть: отношение между ними – это отношение между властью и насилием. В пасти уже не остается подлинной надежды, для жертвы здесь нет уже ни времени, ни пространства. И в том и в другом отношении тюрьма как бы расширенная пасть. Можно сделать несколько шагов туда-сюда, как мышь под надзором кота, то и дело чувствуя на спине взгляд надзирателя. Есть еще время и есть надежда за это время бежать или получить свободу, при этом всегда чувствуешь заинтересованность тех, в чьей власти ты находишься, в твоей гибели, даже если эта гибель как будто отсрочена.
Но разницу между властью и насилием можно проследить и в совсем другой области, в многообразных оттенках религиозной преданности. Каждый верующий в Бога постоянно чувствует себя в божьей власти и должен с ней по-своему считаться. Но некоторым этого недостаточно. Они ждут открытого вмешательства, непосредственного акта божественного насилия, чтобы удостовериться в нем и ощутить его на себе. Они все время ждут приказа. Бог для них имеет ярко выраженные черты повелителя. Его активная воля, их активное подчинение в каждом отдельном случае, в каждом проявлении составляют для них суть веры. Религии такого рода склонны подчеркивать роль божественного предопределения, так что приверженцы их получают возможность воспринимать все, что с ними происходит, как непосредственное выражение божественной воли. Они всякий раз могут подчиняться ей, и так вплоть до самого конца. Как будто они уже живут во рту Господа, который в следующий миг их разжует. Однако в этом ужасном состоянии они должны бесстрашно жить дальше и действовать праведно.
Наиболее полно выражена эта тенденция в исламе и кальвинизме. Их приверженцы жаждут божественного насилия. Одной божьей власти им недостаточно, в ней есть что-то слишком общее, далекое, и она слишком много предоставляет им самим. Постоянное ожидание приказа решающим образом влияет на людей, раз и навсегда вручивших себя повелителю, и определяет их отношения с другими. Оно создает тип верующего-солдата, для которого наиболее точным выражением жизни является битва, который не страшится ее, потому что все время чувствует себя ее участником. Об этом типе более подробно будет сказано в связи с исследованием темы приказа.
Власть и скорость
Скорость, о которой может идти речь в связи с проблемой власти, это скорость, позволяющая настичь и схватить. И в том и в другом случае образцами для человека служили животные. Умению настигать он учился у быстро бегающих хищников, особенно у волка. Умению схватить, внезапно прыгнуть его могли научить кошки; достойными зависти и восхищения в этом искусстве были лев, леопард и тигр. Хищные птицы соединяли оба умения: и настигать, и хватать. Когда хищная птица парит одиноко и не скрываясь, а потом издалека устремляется на добычу, мы наблюдаем этот процесс во всей яркости. Он подсказал человеку такое оружие, как стрела, давшая ему в руки на долгое время самую большую скорость: своей стрелой человек как бы устремляется к добыче.
Вот почему эти животные с давних времен служат и символами власти. Они олицетворяют собой богов, предков властителей. Волк был предком Чингисхана. Сокол-Гор божество египетского фараона. В африканских империях лев и леопард священные животные царских родов. Из пламени, на котором сжигалось тело римского императора, вылетал в небо орел как воплощение его души.
Но быстрей всех во все времена была молния. Суеверный страх перед молнией, от которой нет никакой защиты, распространен повсюду. Монголы, рассказывает францисканский монах Рубрук, посланный к ним Людовиком Святым, больше всего на свете боятся грома и молнии. В грозу они удаляют из своих юрт всех чужаков, сами закутываются в черный войлок и прячутся так, покуда она не пройдет. Персидский историк Рашид, находившийся у них на службе, сообщает, что монголы остерегаются есть мясо животного, пораженного молнией, более того, они боятся к нему приблизиться. Множество разнообразных запретов у монголов служит тому, чтобы умилостивить молнию. Рекомендуется избегать всего, что могло бы ее вызвать. Зачастую молния главное оружие самого могущественного бога.
Ее внезапная вспышка среди темноты действует как откровение. Молния настигает и озаряет. По ее особенностям люди пытаются судить о воле богов. Какой она имеет вид и в каком месте неба возникает? Откуда она берется? Куда направлена? У этрусков разгадкой этого занимался особый разряд жрецов, которые потом у римлян стали называться «фульгураторы».
«Власть повелителя, – говорится в одном древнем китайском тексте, – подобна молнии, хотя и уступает ей в мощи». Удивительно, как часто молния поражала властителей. Рассказы об этом не всегда бывают достоверны. Однако показательно уже само желание увидеть здесь связь. Известий такого рода много у римлян и у монголов. Для обоих народов характерна вера в верховного небесного бога, у обоих сильно развито представление о власти. Молния рассматривается здесь как сверхъестественное повеление. Она поражает того, кого должна поразить. Если она поражает властителя, значит, она послана властителем еще более могущественным. Она служит самой быстрой, самой внезапной, но при этом и самой наглядной карой.
В подражание ей человек создал и свое особое оружие огнестрельное. Вспышка и гром выстрела из ружья и особенно из пушки вызывали страх у народов, которым это оружие было неведомо: оно воспринималось ими как молния.
И прежде люди всячески старались сделать себя быстрейшими из животных. Приручение лошади и образование конницы в ее наиболее совершенной форме привели к великому историческому прорыву с Востока. В каждом сообщении современников о монголах подчеркивалось, насколько они были быстры. Их появление всегда было неожиданным, они возникали так же внезапно, как исчезали, и вновь вырастали будто из-под земли. Даже поспешное бегство они могли обернуть атакой: стоило подумать, что они бежали, как ты уже оказывался ими окружен.
С тех пор физическая скорость как свойство власти всячески возрастало. Излишне останавливаться на ее проявлениях в наш технический век.
Что касается хватания, то с ним связан особый вид быстроты разоблачение. Перед тобой безобидное или покорное существо, но сдерни с него маску, и под ней окажется враг. Чтобы оказаться действенным, разоблачение должно быть внезапным. Такого рода скорость можно назвать драматической. Настигать приходится лишь в небольшом, ограниченном пространстве, здесь этот процесс сконцентрирован. Засада как средство маскировки известна с древности, ее противоположность – разоблачение. От маски к маске можно добиться решающих перемен в отношениях власти. Притворству врага противопоставляется собственное притворство. Властитель приглашает военных и гражданскую знать к себе на пир. Вдруг, когда они меньше всего ожидают враждебных действий, их всех убивают. Смена одного положения другим точно соответствует прыжку из засады. Быстрота процесса доведена до крайности; от нее одной зависит успех замысла. Властитель, хорошо знающий свое собственное постоянное притворство, всегда может подозревать его и в других. Всякая быстрота, чтобы их опередить, кажется ему дозволенной и необходимой. Его мало трогает, если он набросится на невиновного: в общей сущности масок можно и ошибиться. Но его глубоко заденет, если из-за промедления враг ускользнет.
Вопрос и ответ
Всякий вопрос есть вторжение. Используемый как средство власти, он проникает словно нож в тело спрашиваемого. Известно, что там можно найти; но хочется непосредственно прикоснуться к найденному. С уверенностью хирурга кто-то добирается до твоих внутренних органов. Он поддерживает в своей жертве жизнь, чтобы побольше о ней узнать. Это хирург особого рода, он работает, сознательно вызывая местную боль. Он раздражает определенные части жертвы, чтобы достоверно узнать о других.
Вопросы рассчитаны на ответы: если ответа не следует, они подобны стрелам, пущенным в воздух. Самый невинный вопрос изолированный, не влекущий за собой других. Спрашиваешь незнакомого про какой-нибудь дом. Тот тебе его показывает. Ты удовлетворяешься этим ответом и идешь дальше своей дорогой. На какой-то миг ты задержал незнакомца. Ты заставил его что-то вспомнить. Чем ясней и убедительней его ответ, тем быстрее он освобождает человека. Он дал, что от него ожидали, и больше тебе с ним видеться незачем.
Но задавший вопрос может этим не удовлетвориться и начнет спрашивать дальше. Если вопросов становится слишком много, они скоро вызывают неудовольствие спрашиваемого. У него не просто отнимают время, с каждым ответом он еще немного раскрывает себя. Это может быть какой-нибудь пустяк, лежащий на поверхности, но незнакомец вытянул его из тебя насильно. И он связан с чем-то другим, более сокровенным и гораздо более для тебя важным.
Неудовольствие, которое ты ощущаешь, скоро перерастает в недоверие. Ибо с каждым вопросом у спрашивающего возрастает ощущение власти; это поощряет его расспрашивать все дальше и дальше. Отвечающий подчиняется тем больше, чем чаще он поддается вопросам. Свобода личности здесь в значительной мере связана с возможностью защищаться от вопросов. Самая сильная тирания та, что даст право задавать самые сильные вопросы.
Умен такой ответ, который кладет конец вопросам. Тот, кто может себе это позволить, задаст встречный вопрос; среди равных это испытанное средство защиты. Кому положение не позволяет задавать встречных вопросов, тот должен либо дать исчерпывающий ответ, выложив таким образом все, чего от него хочет другой, либо как-то хитро уклониться от дальнейшего проникновения. Он может польстить, признать физическое превосходство спрашивающего, так что у того не будет нужды самому его демонстрировать. Он может перевести разговор на другое, о чем спрашивать интереснее или выгоднее. Если он знает толк в притворстве, он может выдать себя не за того. Тогда вопрос, так сказать, переадресуется другому, он же сам объявляет себя некомпетентным, чтобы отвечать.
Если конечная цель вопросов расчленение, то первый вопрос подобен прикосновению. Прикасаются затем ко многим и разным местам. Там, где оказывается меньше сопротивления, происходит внедрение. Извлеченное откладывают в сторону, чтобы пустить в дело потом; им не пользуются тотчас же. Надо сначала добраться до чего-то, определенного заранее. За вопросом всегда кроется хорошо осознанная цель. Неопределенные вопросы, вопросы ребенка или дурака, не имеют силы, от них легко отделаться.
Опаснее всего, когда требуются ответы краткие, сжатые. Тогда трудно, а то и вовсе невозможно убедительно притвориться или в нескольких словах выдать себя за другого. Самый грубый способ защиты прикинуться глухим или ничего не понимающим. Но это помогает только, если разговор ведется на равных. Вопрос сильного к слабому может быть поставлен письменно или переведен. Тогда ответ на него становится еще обязательней. Его можно подтвердить документально, и противник может на него сослаться.
Человек, беззащитный внешне, может прикрыться доспехами внутренними: такими внутренними доспехами против вопроса является тайна. Она подобна второму, более защищенному телу, скрытому внутри первого; попытка приблизиться к ней чревата неприятными сюрпризами. Тайна выделена среди остального как нечто более плотное и укрыта мраком, осветить который дано лишь немногим. Всегда больше волнует исходящая от тайны угроза, чем собственно ее содержание. Самое важное, можно сказать, самое плотное в тайне – это недоступность вопросу.
От молчания вопрос отскакивает, как меч от щита. Полное молчание крайняя форма защиты, причем в ней столько же преимуществ, сколько и недостатков. Упорно молчащий человек ничего не выдаст, зато он производит впечатление более опасного, чем есть на самом деле. Начинают думать, что он знает не только то, о чем в действительности умалчивает. Раз он молчит, ему есть о чем умалчивать; тем важней не отпускать его. Упорное молчание ведет к мучительному допросу, к пытке.
Однако ответ всегда, в том числе и в обычных обстоятельствах, связывает человека. От него уже не так просто отказаться. Oн закрепляет человека на определенной позиции и вынуждает на ней оставаться, тогда как спрашивающий может целиться повсюду; он, так сказать, ходит вокруг другого и выискивает, откуда его удобнее поразить. Он может зайти с одной стороны, с другой, застать врасплох, привести в замешательство. Перемена позиции дает ему своего рода свободу, которой другой лишен. Он атакует человека вопросом, и если удается его задеть, то есть вынудить к ответу, тот уже связан и ему никуда не уйти. «Кто ты?» – «Я такой-то». Теперь человек уже не может быть никем другим, иначе его ложь поставит его в затруднительное положение. Он уже лишился возможности ускользнуть, выдав себя за другого. Этот процесс, если он продолжается некоторое время, можно рассматривать как своего рода связывание.
Первый вопрос выясняет личность, второй касается места. Поскольку оба предполагают языковое выражение, интересно посмотреть, мыслима ли архаичная ситуация, которая предшествовала бы словесному вопросу и ему соответствовала. Интерес к месту и к личности здесь бы еще не разделялся – одно без другого не имело бы смысла. Такая архаическая ситуация нашлась: это пробное прикосновение к добыче. Кто ты? Можно ли тебя есть? Животное, непрерывно занятое поиском пищи, ощупывает и обнюхивает все, что находит. Оно сует свой нос во все: можно ли тебя есть? Каково ты на вкус? Ответом является запах, сопротивление, безжизненная неподвижность. Чужое тело обрело здесь для себя место, а обнюхивание и ощупывание означает знакомство с ним, в переводе на наши человеческие понятия: ему дают название.
По-видимому, на ранней стадии воспитания детей все больше нарастают, перекрещиваясь, два процесса; их роль неодинакова, тем не менее они тесно связаны. Если родители постоянно отдают приказы, категоричные и настойчивые, то и дети бесконечно спрашивают. Эти ранние детские вопросы подобны крику о пище, только в другой, более высокой форме. Они безобидны, ибо отнюдь не дают ребенку полного знания о родителях, чье превосходство остается непоколебимым.
С каких же вопросов начинает ребенок? Среди самых ранних вопросы о месте: «Где то-то и то-то?» Другие ранние вопросы: «Что это?» и «Кто это?». Можно видеть, какую роль уже играют место и идентификация. Это действительно первое, что интересует ребенка. Лишь потом, в конце третьего года, начинаются вопросы «Почему?», а еще гораздо позднее: «Когда?», «Как долго?» – вопросы о времени. Так продолжается до тех пор, пока у ребенка не сформируется точное представление о времени.
Начинаясь неуверенным прикосновением, вопрос, как уже было сказано, старается внедриться дальше. В нем есть нечто разделяющее, он действует подобно ножу. Это чувствуется по сопротивлению, с каким младшие дети встречают двойные вопросы. «Что ты хочешь больше, яблоко или грушу?» Ребенок будет молчать или скажет «грушу», потому что это было последнее слово. Но действительное решение, разделение между яблоком и грушей, дается ему трудно; в сущности, он хотел бы того и другого.
Подлинной остроты разделение достигает там, где возможны лишь два простейших ответа, да или нет. Поскольку они часто противостоят друг другу, поскольку ничего промежуточного между ними не оставлено, решение того или другого рода оказывается особенно обязывающим и важным.
Пока не задашь человеку вопрос, зачастую не знаешь, что у него на уме. Вопрос вынуждает человека сделать выбор «за» или «против». Будучи вежливым и ненавязчивым, он предоставляет человеку решать.
В «Диалогах» Платона своего рода царем вопроса предстает Сократ. Он с презрением относится ко всем обычным видам власти и тщательно избегает всего, что о ней бы напоминало. Его превосходство в мудрости, которой может набраться у него всякий желающий. Однако чаще всего он проявляет ее не в связных речах, – он задает свои вопросы. Диалоги строятся так, что больше всего вопросов ставит он, причем эти вопросы самые важные. Так он овладевает своими слушателями, вынуждает их ко всевозможным разделениям. Господства над ними он достигает исключительно с помощью вопросов.
Важное значение имеют формы культуры, ограничивающие выспрашивание. Об определенных вещах нельзя спрашивать незнакомого. Если это все же делают, то это воспринимается как насилие, вторжение; спрашиваемый вправе чувствовать себя уязвленным. Сдержанность же должна свидетельствовать об уважении к нему. С незнакомым ведут себя так, будто он сильнейший; эта форма лести побуждает и его вести себя так же. Лишь находясь на некоторой дистанции по отношению друг к другу, не угрожая друг другу вопросами, как будто все они сильны и сильны одинаково, люди чувствуют себя уверенно и настроены миролюбиво.
Чудовищный вопрос – это вопрос о будущем. Это, можно сказать, предел всех вопросов; в нем же больше всего и напряжения. Боги, к которым он обращен, не обязаны отвечать. Такой вопрос к сильнейшему – отчаянный вопрос. Боги ничем не связаны, в них никак нельзя внедряться дальше. Их выражения двусмысленны, разделению они не поддаются. Все вопросы к ним остаются первыми вопросами, на которые дастся только один ответ. Часто ответ состоит просто из знаков. Жрецы разных народов свели их в большие системы. До нас дошли тысячи таких вавилонских знаков. Бросается в глаза, что каждый из этих знаков обособлен от других. Они не вытекают один из другого, между ними нет никакой внутренней связи. Это просто списки знаков, не более, и даже тот, кто знает их все, может каждый раз лишь по каждому из них отдельно делать заключения о чем-то отдельном в будущем.
В противоположность этому допрос призван восстановить прошлое, причем во всей совокупности происходившего. Он направлен против слабейшего. Но прежде чем рассмотреть, что такое допрос, имеет смысл сказать несколько слов об учреждении, существующем сейчас в большинстве стран, о всеобщем полицейском учете людей. Вырабатывается определенная группа вопросов, повсюду однотипных и в основном направленных на обеспечение порядка. Желательно знать, насколько кто-либо может быть опасен, и, если кто-то окажется опасным, желательно иметь возможность тотчас его схватить. Первый вопрос, который официально задается человеку, как его зовут, второй где он живет, адрес. Как мы уже знаем, это два древнейших вопроса, вопрос об идентификации и о месте. Следующий вопрос, о профессии, призван выяснить род его деятельности; наряду с возрастом это позволяет судить о влиянии и престиже человека: как к нему относиться? Семейное положение говорит о более узком круге его связей; поэтому важно: есть ли муж, жена или дети. Происхождение или национальность могут дать представление о его образе мыслей; сейчас, в эпоху фанатичного национализма, это более важный показатель, чем религиозная принадлежность, теряющая свое значение. В общем и целом вдобавок к фотографии и подписи установлено уже довольно много.
Ответы на такие вопросы принимаются. Поначалу их не подвергают сомнению. Лишь в ходе допроса, который преследует определенную цель, вопрос начинает звучать подозрительно. Тут складывается система вопросов, служащая для контроля ответов; теперь каждый ответ сам по себе может оказаться неверным. Допрашиваемый находится в состоянии вражды с допрашивающим. Будучи гораздо более слабым, он может ускользнуть, если сумеет уверить, что не является врагом.
Допрос в ходе судебного следствия еще более усиливает позицию спрашивающего как всезнающего. Дороги, по которым шел человек, дома, где он бывал, события, которые он пережил, как ему казалось тогда, свободно, в стороне от чьих-либо глаз, все вдруг, оказывается, можно проследить. По всем дорогам приходится пройти вновь, во все дома опять заглянуть, пока от былой невозвратимой свободы не останется самая малость. Судья должен как можно больше знать, прежде чем будет вправе вынести приговор. Всеведение значит для его власти особенно много. Чтобы его добиться, он имеет право задавать любые вопросы: «Где ты был? Когда ты там был? Что ты там делал?» Если ответы должны доказать алиби, место противопоставляется месту, личность личности. «Я был в это время в другом месте. Я не тот, кто это сделал».
«Однажды, рассказывается в одной вендской легенде, в полдень близ Дехсы на траве лежала юная девушка и спала. Рядом с ней сидел ее жених. Он думал, как бы ему избавиться от своей невесты. Тут подошла полуденная дева и стала задавать ему вопросы. Сколько бы он ни отвечал, она спрашивала его все дальше и дальше. Когда колокол пробил час, сердце его остановилось. Полуденная дева заспрашивала его до смерти».
Тайна
Тайна самая сердцевина власти. Акт выслеживания по своей природе тайный. Затаившись, существо становится неотличимо от окружения и не выдаст себя ни малейшим шевелением. Оно как бы целиком исчезает, облекается тайной, словно чужой кожей, и надолго замирает в своем укрытии. В этом состоянии его отличает своеобразная смесь нетерпения и терпения. Чем дольше удается его выдержать, тем больше надежды на внезапную удачу. Но чтобы в конце концов что-то удалось, терпение существа должно быть бесконечным. Если оно выдаст себя хоть на мгновение раньше, все пойдет прахом, и, отягощенное разочарованием, оно должно будет начать все сначала.
Потом уже хватать можно открыто, потому что здесь должен действовать ко всему еще и страх, но когда начнется пожирание, все вновь окутывается тайной. Рот темен, желудок и кишки невидимы. Никто не знает и никто не задумывается, что там беспрестанно происходит у него внутри. Этот самый изначальный процесс пожирания в основном покрыт тайной. Он начинается с тайны, с сознательного и активного выслеживания, и в тайной тьме тела завершается неосознанно и пассивно. Лишь миг хватания ярко вспыхивает в промежутке, подобно молнии, ненадолго сам себя освещая.
Сокровеннейшая тайна то, что происходит внутри тела. Знахарь, силу которому даст знание телесных процессов, должен вытерпеть необычные операции на собственном теле, прежде чем будет допущен к своим занятиям.
У племени аранда в Австралии человек, желающий быть посвященным в знахари, отправляется к пещере, где обитают духи. Там ему вначале протыкают язык. Он остается совсем один, несмотря на то что очень боится духов. Способность выдержать одиночество, да еще именно в таком месте, где это особенно опасно, по-видимому является непременным условием для этой профессии. Считается, что потом будущего знахаря убивают копьем, которое пронзает ему голову от уха до уха, и духи уносят его в свою пещеру, где живут как бы в своего рода потустороннем мире. Для нашего мира он просто потерял сознание, в потустороннем же мире у него тем временем изымают все внутренние органы и заменяют новыми. Надо думать, что эти органы лучше обычных, может быть, неуязвимее или, во всяком случае, меньше подвержены колдовским угрозам. Он приобретает таким образом силу для своей профессии, но если вникнуть, его новая власть начинается с его внутренностей. Он был мертв, прежде чем вступил в свои права, но эта смерть служит более совершенному наполнению его тела. Его тайна известна только ему и духам: она в его теле.
Примечательная черта – наличие у колдуна множества мелких кристаллов. Он носит их вокруг своего туловища, они непременная принадлежность его профессии: усердные манипуляции с этими камешками совершаются при всяком действии с больным. Иногда колдун сам раздает такие камешки, затем вновь извлекает их из пораженных частей тела больного. Чужеродные, твердые частицы в теле оказываются причиной его страданий. Это как бы своеобразная валюта болезни, курс которой известен лишь колдуну.
Если не считать этих весьма интимных действий с больным, колдовство обычно совершается на расстоянии. Втайне изготовляются всевозможные виды острых волшебных палочек, затем их издалека направляют на жертву, которая, не подозревая об этом, оказывается поражена ужасным действием колдовства.
Здесь в ход идет тайна выслеживания. Выпущенные с дурными намерениями маленькие стрелы иногда можно увидеть на небе в виде комет. Сам акт совершается быстро, но его действия приходится иногда ждать некоторое время.
Индивидуальные колдовские действия с целью причинить зло доступны каждому аранда. Но защита от злых действий в руках одного лишь знахаря. Посвящение и практика дают им особые возможности защиты. Некоторые очень старые знахари могут навлекать напасть на целые группы людей. Так что существует как бы три степени власти. Тот, кто способен одновременно напустить болезнь на многих, – самый могущественный.
Немалый страх внушает колдовская сила чужаков, обитателей отдаленных мест. Вероятно, их боятся потому, что не так хорошо знают противоядие против их колдовства, как против собственного. Кроме того, здесь нет такой возможности привлечь к ответу за причиненное зло, как внутри собственной группы.
Поскольку речь идет о защите от зла, об излечении болезней, власть знахаря можно считать доброй. Но от него же может исходить и всяческое зло. Ничто плохое не происходит само по себе, все навлекает злонамеренный человек либо дух. То, что нам обычно представляется причиной, для них вина. Всякая смерть убийство, и это убийство требует отмщения.
Поразительно, насколько все это близко к миру параноика… Двойственный характер присущ тайне и дальше, во всех высших формах проявления власти. От примитивного знахаря до параноика не более шага. И не больше шага от них обоих до властителя, во всем множестве его хорошо известных исторических обличий.
У тайны здесь весьма активная сфера действия. Властитель, прибегающий к ней, хорошо это знает и прекрасно умеет оценить, что ему надо в каждом конкретном случае. Он знает, за кем надо следить, если хочешь чего-то добиться, и он знает, кого из своих помощников использовать для слежки. У него много тайн, поскольку он много хочет, и он приводит их в систему, где одна тайна скрывает другую. Одну он доверяет тому, другую этому и заботится о том, чтобы они не могли друг с другом связаться.
Каждый, кто что-то знает, находится под надзором другого, которому неизвестно, какой собственно тайной владеет тот, за кем он следит. Он должен брать на заметку каждое слово и каждое движенье порученного его надзору; эти сведения, накапливаясь, дают повелителю представление об образе мыслей наблюдаемого. Но и сам соглядатай находится под наблюдением других, и донесения одного корректируют донесения другого. Таким образом, властитель может всегда судить о надежности сосуда, которому он доверил свои тайны, о том, насколько стоит ему доверять, и способен заметить, когда этот сосуд окажется настолько полон, что может уже перелиться через край. Ключ ко всей сложной системе тайн в руках у него одного. Он чувствует, что опасно доверить его целиком кому-то другому.
Власть означает неодинаковую степень просматриваемости. Властитель просматривает все, но он не позволяет просматривать себя. Никто не вправе знать ни его настроений, ни его намерений.
Классическим примером такой загадочности был Филиппа Мариа, последний Висконти. Его герцогство Милан было великой державой в Италии XV века. Не было равных ему в умении скрывать свою сущность. Никогда не говорил он открыто, чего хочет, но все затуманивал с помощью своеобразной манеры выражаться. Если кто-то становился ему не по душе, он продолжал его хвалить; наделяя кого-то почестями и подарками, он обвинял его в горячности или глупости и давал человеку понять, что он не достоин своего счастья. Пожелав кого-то иметь в своем окружении, он на время приближал человека к себе, обнадеживал, а затем оставлял ни с чем. Но когда человек уже считал, что его забыли, он призывал его к себе обратно. Удостоив милости людей, в чем-то перед ним отличившихся, он с удивительным притворством спрашивал потом об этом других, как будто ничего не знал об оказанном благодеянии. Как правило, он давал не то, что его просили, и всегда не так, как этого хотели. Задумав вручить кому-то подарок либо оказать почести, он за много дней до этого любил расспрашивать человека о посторонних вещах, чтобы тот не мог догадаться о его намерениях. Более того, чтобы никому не выдать, что у нею на уме, он нередко сожалел о дарованной им же самим милости или о смертном приговоре, привести в исполнение который сам же приказал.
В этом последнем случае он действовал так, будто пытался держать что-то в тайне даже от самого себя. Терялось ощущение тайны осознанной и активной, ее вытесняла пассивная форма тайны, той, что скрывается в темноте собственного тела, что хранят там, где к ней уже нет доступа, тайны, о которой не помнишь сам.
«Право царей хранить свои тайны от отца, матери, братьев, жен и друзей», – говорится в арабской «Книге династии», где рассказано о многих древних традициях двора Сасанидов.
Персидский царь Хосров II Победоносный придумал совершенно особый способ, чтобы удостовериться, умеет ли человек, которого он хочет использовать, хранить тайну. Зная, что двое из его приближенных связаны узами тесной дружбы, во всем и против всех заодно, он уединялся с одним из них и доверял ему тайну, касавшуюся его друга. Он сообщал ему, что решил этого друга казнить и под угрозой наказания запрещал выдавать тому эту тайну. Затем он наблюдал, как тот, к кому относилась угроза, появлялся во дворце, наблюдал за его поведением, походкой, за цветом лица, когда он представал перед царем. Если видно было, что его поведение ни в чем не изменилось, он убеждался, что друг не выдал ему тайну. Тогда он этого человека приближал к себе, повышал в чине, всячески отличал и демонстрировал свое расположение. Позднее, наедине, он ему говорил: «Я собирался казнить этого человека, потому что мне кое-что о нем сообщили, но, разобравшись в деле поближе, я убедился, что все это была ложь».
Но если он замечал, что названный им человек проявлял страх, держался особняком и отворачивал взгляд, становилось ясно, что его тайна выдана. Тогда он демонстрировал предателю свою немилость, понижал его в чине и сурово с ним обращался. Другому же он давал понять, что всего лишь испытывал его друга, доверив ему тайну.
Он доверял способности придворного молчать, когда вынуждал его предать своего лучшего друга, обреченного на смерть. Но самым скрытным старался быть он сам. «Кто не годится, чтобы служить царю, – говорил он, – тот и сам ничего не стоит, а кто сам ничего не стоит, от того мало проку».
Власть молчания всегда высоко ценилась. Она означает способность не поддаваться никаким внешним поводам для разговора, а им нет числа. Ты ни на что не даешь ответа, как будто тебя и не спрашивают. Невозможно понять, нравится тебе что-то или не нравится. Молчишь, хотя и не онемел. Но слышишь. Стоическая добродетель непоколебимости в своем крайнем выражении сводилась к молчанию.
Молчание предполагает, что ты хорошо знаешь то, о чем умалчиваешь. Поскольку в действительности ты онемел не навсегда, существует выбор между тем, о чем можно сказать, и тем, о чем ты умалчиваешь. То, о чем умалчивается, лучше известно. Это знание точнее, и оно больше ценится. Оно не только защищается молчанием, оно сосредоточивается в нем. Человек, который много молчит, всегда производит впечатление более сосредоточенного. Предполагается, что, раз он молчит, он много знает. Предполагается, что он много думает о своей тайне. Она у него на уме всякий раз, когда приходится ее защищать.
Таким образом, тайна в молчащем не может забыться. Его уважают за то, что она жжет его все сильнее и сильнее, что она растет в нем и что он все-таки ее не выдаст.
Молчание изолирует: молчащий более одинок, чем говорящие – значит ему дана власть обособленности. Он хранитель сокровища, и это сокровище в нем. Молчание противостоит превращению. Кто чувствует себя на внутреннем посту, не может от него отлучиться. Молчащий может кем-то прикинуться, но уже надолго. Он может надеть какую-то маску, но уж тогда ее не меняет. Текучие превращения не для него. Они слишком неопределенны, с ними никогда не знаешь заранее, куда попадешь. Молчат всегда там, где не хотят превращаться. Замолкнув, обрывают всякую возможность прекращения. Разговором все начинается между людьми, в молчании все застывает.
Молчащий обладает тем преимуществом, что его высказывания больше ожидают. Ему придают больше цены. Оно звучит кратко, обрывисто и напоминает приказ.
Между приказывающим и тем, кто должен ему подчиняться, возникают отношения искусственного видового различия, предполагающие отсутствие общего языка. Они не должны говорить друг с другом, как будто они этого не могут. При всех обстоятельствах считается, что отношения между ними возможны лишь в форме приказа. В рамках таких отношений получающие приказ становятся молчальниками. Но обычно ожидают также, что, когда молчальники наконец заговорят, их высказывания будут звучать как приказы.
Недоверие ко всем более свободным формам правления, презрение к ним, как будто они вовсе не способны серьезно функционировать, связаны с тем, что в них мало тайны. В парламентские дебаты вовлечены сотни людей, смысл этих дебатов в их открытости. Здесь провозглашаются и сравниваются противоположные мнения. Даже заседания, объявленные закрытыми, трудно держать в полном секрете. Профессиональное любопытство прессы, финансовые интересы часто влекут за собой разглашение тайны.
Считается, что сохранить тайну может отдельный человек или совсем небольшая группа близких ему людей. Совещаться надежней всего, по-видимому, совсем маленькими группами, где все обязались хранить тайну и предусматриваются самые тяжелые санкции за предательство. Но доверять ее лучше всего отдельному человеку. Тот может сам не знать ее суть, пока ему ее не доверили, а получив, воспримет как приказ, который необходимо быстрее выполнить.
Почтение, с каким относятся к диктатурам, в значительной мере основано на том, что те имеют возможность сконцентрировать всю мощь тайны, которая в демократиях разбавлена и разделена между многими. С издевкой подчеркивается, что демократии все способны проболтать. Каждый обо всем болтает, каждый во все вмешивается, нет ничего, о чем бы не было известно заранее. Кажется, будто сетуют на недостаток решительности, на самом деле разочарованы недостатком тайны.
Люди готовы вынести многое, если что-то нагрянет на них насильственно и внезапно. Похоже, существует какой-то особый рабский соблазн, ведь сам не замечаешь, как оказываешься в могучем брюхе. Непонятно, что на самом деле произошло, непонятно когда; другие еще рады первыми угодить в пасть чудовища. Почтительно ждут, трепещут и надеются стать избранной жертвой. В этом поведении можно видеть апофеоз тайны. Ее прославлению подчинено все прочее. Не так уж важно, что происходит, если только это происходит с внезапностью извергнувшегося вулкана, неожиданно и необратимо.
Но когда все тайны оказываются у одной стороны и в одних руках, это может в конечном счете оказаться роковым не только для тех, кто ими владеет, что само по себе было бы не так уж и важно, но также и для тех, к кому они относятся, а вот это имеет значение огромное. Всякая тайна взрывчата и все больше раскаляется изнутри. Клятва, скрепляющая ее, есть то самое место, где она и раскрывается.
До чего опасна может быть тайна, стало особенно ясно лишь в наши дни. Она обрела еще больше власти в различных сферах, только внешне друг от друга независимых. Едва скончался диктатор, против которого мир вел объединенную борьбу[24], как тайна явилась теперь уже в виде атомной бомбы – более опасная, чем когда-либо, и быстро набирающая силу в своих отпрысках.
Концентрацией тайны можно назвать отношение между числом тех, кого она касается, и числом тех, кто ею обладает. Из этого определения легко увидеть, что наши современные технические секреты самые концентрированные и опасные тайны из когда-либо существовавших. Они касаются всех, но осведомлено о них лишь малое число людей, и от пяти-десяти человек зависит, будут ли они применены.
Суждение и осуждение
Стоит начать с явления, знакомого всем, с радости осуждения. «Плохая книга», говорит кто-нибудь, или «плохая картина», и кажется, будто он высказывается о сути дела. Между тем выражение его лица свидетельствует, что говорит он с удовольствием. Ибо форма выражения обманывает, и скоро высказывание переносится на личность. «Плохой поэт» или «плохой художник», следует тут же, и это звучит, как будто говорят «плохой человек». Каждому нетрудно поймать знакомых и незнакомых, себя самого на этом процессе осуждения. Радость отрицательного суждения всегда очевидна.
Это жесткая и жестокая радость, ее ничем не собьешь. Приговор лишь тогда приговор, когда в нем звучит этакая зловещая уверенность. Он не знает снисхождения, как не знает осторожности. Он выносится быстро; по своей сути он больше подходит к случаям, когда не требуется размышления. Его быстрота связана со страстью, которая в нем чувствуется. Безусловный и быстрый приговор это тот, который вызывает на лице произносящего его выражение удовольствия.
В чем суть этого удовольствия? Ты что-то от себя отстраняешь к худший разряд, причем предполагается, что сам ты принадлежишь к разряду лучшему. Унижая других, возвышаешь себя. Естественным и необходимым считается наличие двоякого рода ценностей, противопоставленных друг другу. Хорошее существует всегда постольку, поскольку оно возвышается над плохим. Что считать хорошим, а что плохим, определяешь ты сам.
Таким образом ты присваиваешь себе власть судьи. Ибо это лишь кажется, что судья стоит между двумя лагерями, на границе, разделяющей добро и зло. Сам-то он в любом случае относит себя к лагерю добра; право исполнять эту должность основано в значительной мере на его безусловной принадлежности к царству добра, как будто он там и родился. Он, так сказать, судья по природе. Его приговор имеет обязательную силу. Судить он должен о вполне определенных вещах на основании приобретенного опыта. Он много знает о добре и зле. Но и те, что не являются судьями, кому никто не поручал эту роль, да при здравом рассудке и не поручил бы никогда, постоянно позволяют себе изрекать приговоры о чем угодно. Для этого отнюдь не требуется быть специалистом: по пальцам можно пересчитать тех, кто воздержался бы от приговора из чувства стыда.
Болезнь осуждения одна из самых распространенных среди людей, ей подвержены практически все. Попытаемся вскрыть ее корни.
Человеку присуща глубокая потребность разделять всех, кого он себе только может представить, на группы. Подразделяя неопределенную, аморфную совокупность людей на две группы, он придает им нечто вроде плотности. Он группирует их, как будто они должны друг с другом бороться, он их обособляет и наделяет враждебностью. Такими, как он их себе представляет, какими он хочет их видеть, они могут друг другу только противостоять. Суждение о «добре» и «зле» – древнейшее средство дуалистической классификации, отнюдь не совсем, однако, абстрактной и не совсем мирной. Между тем и другим предполагается напряжение, и судящий создает и поддерживает это напряжение.
В основе этого процесса тенденция образовывать враждебные орды. Конечным же результатом должна стать военная орда. Распространяясь на другие всевозможные сферы жизни, тенденция как бы разбавляется. Но даже если она проявляет себя мирно, даже если она выражается всего в одном-двух осуждающих словах, все равно всегда существует потенциальная возможность довести ее до активной и кровавой вражды двух орд.
Каждый, будучи связан в жизни тысячью отношений, принадлежит к многочисленным группам «добра», которым противостоит столько же групп «зла». Нужен только повод, чтобы та или другая из них, распалившись, стала ордой и набросилась на враждебную орду, пока та ее не опередила.
Тогда мирные на вид суждения оборачиваются смертными приговорами врагу. Тогда границы добра четко обозначаются, и горе носителю зла, который их переступит. Ему нечего делать среди носителей добра, он должен быть уничтожен.
Власть прощения. Помилование
Власть прощения – это власть, на которую у каждого есть право и которой обладает каждый. Было бы интересно рассмотреть жизнь с точки зрения актов прощения, которые человек себе позволяет.
Характерная черта параноидального типа, когда человек с трудом способен прощать или вовсе этого не может, когда он долго над этим размышляет, постоянно помнит обо всем, что надо простить, придумывает якобы враждебные действия, чтобы их никогда не прощать. Больше всего в жизни человек такого типа сопротивляется всякой форме прощения. Но если прощение полезно для его власти, если ради ее утверждения нужно кого-то помиловать, это делается только для видимости. Властитель никогда не прощает на самом деле. Каждое враждебное действие берется на заметку, скрыто хранится в душе до поры до времени. Иногда прощение дастся в обмен на истинную покорность; нее великодушные акты властителей имеют такую подоплеку. В стремлении подчинить все, что им противостоит, они порой платят за это непомерно высокую цену.
Безвластный человек, для которою властитель невероятно силен, не видит, сколь важна для того всеобщая покорность. Он может, если вообще это ему дано, судить о росте власти лишь по ее реальной мощи и никогда не поймет, как много значит для блистательного короля коленопреклонение самого последнего, забытого, ничтожного подданного. Заинтересованность библейского Бога в каждом, назойливость и озабоченность, с какой он старался не упустить ни одной души, может служить высоким образцом для каждого властителя. Бог также устроил сложную торговлю с прощением; кто ему покоряется, тех он вновь берет под свою опеку. Но он внимательно следит за поведением вновь приобретенного раба, и при его всеведении ему не составляет труда заметить, что его обманывают.
Не подлежит никакому сомнению, что многие запреты введены лишь для того, чтобы поддерживать власть тех, кто может карать и прощать преступивших их. Помилование весьма высокий и концентрированный акт власти, ибо оно предполагает осуждение; без осуждения невозможен и акт помилования. С помилованием связан также выбор. Не принято миловать больше, чем какое-то определенное, ограниченное число осужденных. Карающему не следует проявлять чрезмерной мягкости, и, даже если он делает вид, будто жестокое наказание глубоко противно по природе, он обоснует эту жестокость священной необходимостью кары и ею все оправдает. Но он всегда оставит открытым также путь помилования, распорядится ли о нем в избранных случаях сам или порекомендует его какой-то более высокой инстанции, занимающейся этим.
Высшее проявление власти – это когда помилование происходит в последний момент. Приговор осужденному на смерть должен быть уже приведен в исполнение, он стоит уже под виселицей или под дулами винтовок тех, кто должен его расстрелять, и тут внезапное помилование как бы дарует ему новую жизнь. Это предел власти, поскольку вернуть к жизни действительно мертвого она уже не может; однако придержанным напоследок актом помилования властитель зачастую производит впечатление, будто он перешагнул эту границу.
Подражание и притворство
Словами «подражание» и «превращение» часто неразборчиво и неточно обозначают одни и те же явления. Было бы целесообразно их развести. Это ни в коем случае не одно и то же; их осторожное различение поможет осветить процессы собственно превращения. Подражание – это нечто внешнее; предполагается что-то, находящееся перед глазами, чьи движения копируются. Если речь идет о звуках, подражание – это не больше чем точное их воспроизведение. Этим еще ничего не говорится о внутреннем состоянии подражающего. Обезьяны и попугаи подражают, но при этом они не изменяются. Им неизвестно, что представляет собой то, чему они подражают, оно не пережито ими изнутри. Они скачут от одного к другому, но последовательность, в которой это происходит, не имеет для них ни малейшего значения. Переменчивая поверхностность облегчает подражание. Обычно подражают в какой-то отдельной черте. Поскольку это – по самой природе явления – черта, бросающаяся в глаза, подражание часто кажется способным давать характеристику, чего нет на самом деле.
Человека можно узнать по определенным словосочетаниям, часто им употребляемым, и попугай, который ему подражает, может внешне о нем напомнить. Но эти словосочетания не обязательно характерны для этого человека. Это могут быть фразы специально для попугая. Тогда попугай подражает чертам несущественным, и непосвященный никогда не узнает по ним человека.
Короче говоря, подражание, или имитация, – это самый первый импульс к превращению, который мгновенно затем исчезает. Такие импульсы могут следовать быстро один за другим и относиться к самым разным предметам, что особенно наглядно демонстрируют обезьяны. Именно легкость имитации препятствует ее углублению.
Само же превращение выглядит телом по отношению к двухмерности подражания. Переходной формой от подражания к превращению, где остановка на полпути делается сознательно, является притворство.
Выказывать себя другом, имея враждебные намерения (что практикуется во всех позднейших формах власти), – это ранний и важный род превращения… При этом внутреннее хорошо спрятано за внешним. Дружественно-безвредное – снаружи, враждебно-смертельное – внутри. Смертельное обнаруживает себя лишь в своем заключительном акте.
Эта двоякость и есть крайняя форма того, что обычно именуют притворством. Само слово в его буквальном смысле не могло бы быть нагляднее, чем оно есть. Однако оно применялось к столь многим более слабым процессам, что утратило добрую часть своей выразительности. Я хочу восстановить его строгий смысл, называя притворством дружественный образ, в котором скрывается враждебный. […]
Притворство – это ограниченный род превращения, – единственный, что доступен властителям вплоть до нынешнего дня. Дальше властитель не может превращаться. Он остается самим собой, пока осознает свои враждебные намерения. Предел его превращений – это внутреннее ядро, его подлинный облик. Он может счесть полезным иногда спрятать ужас, им внушаемый. Для этого он пользуется разными масками. Но они надеваются на время и никогда не изменяют его внутреннего облика, представляющего его природу.
Фигура и маска
Конечный продукт превращения – фигура. Дальнейшее превращение не допускается. Фигура ограничена и ясна во всех своих чертах. Она не природна, а является созданием человека. Это спасение из бесконечного потока превращений. Не следует путать ее с тем, что современная наука обозначает как вид или род.
Ближе всего можно постичь ее сущность, размышляя о фигурах богов древних религий. Стоит рассмотреть с этой точки зрения некоторых египетских богов. Богиня Шехмет – женщина с головой львицы, Анубис – мужчина с головой шакала. Тот – мужчина с головой ибиса. У богини Хатор – голова коровы, у Гора – голова сокола. Эти фигуры в их определенной неизменной – двойственной человеческо-животной – форме тысячелетиями властвовали в религиозных представлениях египтян. В этой форме они повсюду запечатлевались, к ним – именно в этой форме – возносились молитвы. Удивительно их постоянство. Однако уже задолго до того, как возникли устойчивые системы божеств подобного рода, двойные человеческо-животные создания были обычны у бесчисленных народов Земли, никак не связанных между собой.
Мифические предки австралийцев – человек и животное одновременно, иногда – человек и растение. Эти фигуры называются тотемами. Есть тотем – кенгуру, тотем – опоссум, тотем – эму. Для каждого из них характерно, что это человек и животное одновременно: он ведет себя как человек и как определенное животное и считается предком обоих.
Как понимать эти изначальные фигуры? Что они, собственно, собой представляют? Чтобы их понять, нужно иметь в виду, что это представители мифических первовремен, когда превращение было универсальным даром всех существ и происходило безостановочно. Человек мог превращаться во что угодно; он умел также превращать других. Из этого общего потока выделились отдельные фигуры, представляющие собой не что иное, как закрепление определенных превращений. Фигура, которой, так сказать, придерживаются, которая становится живой традицией, которая постоянно изображается, о которой постоянно рассказывают, – это не то, что мы сегодня называли бы видом животного, – не кенгуру, не эму, но нечто двоякое и одновременно: кенгуру, проникнутый человеком, человек, по желанию становящийся эму.
Процесс превращения оказывается, таким образом, древнейшей фигурой. Из многообразия бесчисленных и бесконечных возможных превращений вычленено одно определенное и закреплено в фигуре. Сам процесс превращения – один из таких процессов – прочно установлен и потому наполнен особой ценностью по сравнению со всеми другими процессами, которые исключены. Эта двойная фигура, содержащая и сохраняющая в себе превращение человека в кенгуру и кенгуру в человека, навсегда остающаяся себе тождественной, есть первая и древнейшая из фигур, их исток.
Можно сказать, что это еще свободная фигура. Оба ее аспекта равноценны. Ни один не подчинен другому, ни один не спрятан за другим. Она восходит к первобытным временам, но в богатстве своих смысловых воздействий она всегда современна. К ней можно подступиться; излагая мифы, которым она принадлежит, человек соучаствует в ней.
Нам важно добиться ясности относительно этого древнейшего рода фигур. Важно понять, что фигуры начинались совсем не с простого, а со сложного и – в противоположность тому, что мы нынче представляем как фигуру, – с того, что выражало процесс превращения одновременно с его результатом.
Маска, благодаря своей неподвижности отличается от остальных конечных состояний превращения. На место никогда не успокаивающейся, вечно подвижной мимической игры выступает ее прямая противоположность – полная неподвижность и застылость. В игре мимики особенно ярко выражается беспрестанная готовность человека к превращениям. Мимика человека богаче, чем мимика любого другого существа, человеческая жизнь богаче всех других в смысле превращений. Невозможно передать, что происходит с человеческим лицом в течение одного-единственного часа. Если бы хватило времени точнее пронаблюдать все побуждения и настроения, проскальзывающие по лицу, то удивительно, как много можно было бы узнать и выделить импульсов к превращениям.
Обычай не везде одинаково оценивает свободную игру лица. В некоторых цивилизациях свобода лица существенно ограничена. Считается неподобающим сразу показывать боль или радость, ее замыкают в себе, и лицо остается спокойным. Глубинной причиной такого отношения является требование постоянной автономии человека. Никому не разрешено проникать в другого, и этот другой не позволяет того же самому себе. Человек должен иметь силу быть сам по себе и быть тождественным себе. Одно с другим здесь тесно связано. Ибо именно воздействие одного человека на другого вызывает непрестанные быстротечные превращения. Они выражаются в жестикуляции и мимике; там, где эти действия считаются предосудительными, любое превращение затруднено и, в конечном счете, парализуется.
Уяснив природу застылости таких неестественных «стоических» натур, легко понять сущность маски вообще: она есть конечное состояние. Подвижный поток неясных, всегда незаконченных превращений, чудесным выражением которых является естественное человеческое лицо, застывает в маску; он завершается в ней. Когда маска налицо, не показывается уже ничего, что начинается, что представляет собой еще бесформенный бессознательный импульс. Маска ясна, она выражает нечто вполне определенное, не больше и не меньше. Маска неподвижна, это определенность, которая не меняется.
Правда, под этой маской может быть другая. Ничто не мешает исполнителю носить под одной маской другую. Двойные маски известны многим народам: когда снята одна, под ней появляется другая. Но это тоже маска, тоже конечное состояние. Переход от одного к другому скачкообразен. Все возможные посредующие звенья исключены; нет смягчающих переходов, подобных тем, что можно наблюдать на лице человека. Новое, другое является внезапно. И оно столь же ясно и неподвижно, сколь и предыдущее. От маски к маске возможно все, что угодно, но всегда скачком, всегда одинаково резко.
Маска воздействует в основном вовне. Она создает фигуру. Она неприкосновенна и устанавливает дистанцию между собой и зрителем. Она может, например, в танце, приблизиться к зрителю. Однако сам зритель должен оставаться там, где он находится. Застылость формы выливается в постоянство дистанции; дистанция не меняется, и в этом завораживающий характер маски.
Ибо сразу за маской начинается тайна. В острых ситуациях, о которых здесь и идет речь, то есть когда маска воспринимается всерьез, человеку не положено знать, что за ней находится. Она многое выражает, но еще больше скрывает. Она представляет собой раздел: скрывая за собой опасность, которую не положено знать, препятствуя установлению доверительных отношений, она приближается к человеку вплотную, однако именно в этой близости остается резко от него отделенной. Она угрожает тайной, сгущающейся за нею. Поскольку ее нельзя прочесть, как подвижное человеческое лицо, человек гадает и пугается неизвестного.
При этом в визуальной сфере происходит то, с чем каждый знаком по сфере акустической. Предположим, человек прибывает в страну, язык которой ему совершенно неизвестен. Вокруг люди, пытающиеся с ним заговорить. Чем меньше он понимает, тем больше старается угадать. Он гадает в полной неизвестности, опасаясь враждебности. Но он не верит себе, расслабляется и даже слегка разочарован, когда слова переведены на один из знакомых ему языков. Как они безвредны! Каждый совершенно незнакомый язык представляет собой акустическую маску, став понятным, он превращается в понимаемое и вызывающее доверие лицо.
Маска, следовательно, – то, что не превращается, что пребывает неизменным и длящимся в изменчивой игре превращений. Она воздействует, по сути дела, тем, что скрывает прячущееся за ней. Маска полноценна, когда исключительно она перед нами, а то, что за ней, остается непознаваемым. Чем определеннее она сама, тем туманнее то, что за нею. Никто не знает, что могло бы вырваться из-под маски. Напряжение между застылостью маски и тайной, которая за ней сокрыта, может достигать необычайной силы. Это и есть причина ее угрожающего воздействия. «Я именно то, что ты видишь, – как бы говорит маска, – а то, чего ты боишься, скрывается за мною». Она завораживает и одновременно заставляет держаться подальше. Никто не смеет ее тронуть. Смертью карается срывание маски кем-то другим. Пока она активна, она неприкосновенна, неуязвима, священна. Определенность маски, ее ясность заряжена неопределенностью. Власть ее в том и заключается, что она в точности известна, но непонятно, что она в себе таит. Она ясна снаружи, так сказать, только спереди.
Но если в определенных церемониях маска ведет себя именно так, как ожидается, как привыкли, она может действовать успокаивающе. Ибо она стоит между скрытой за ней опасностью и зрителем. Так что, если с ней обращаться правильно, она может уберечь от опасностей. Она может собирать опасность и хранить ее внутри себя, выпуская наружу лишь в той мере, в какой это соответствует ее облику. Установив с маской контакт, можно выработать способ поведения по отношению к ней. Она представляет собой фигуру с характерными формами поведения. Если их изучить и понять, если знать правильную дистанцию, она сама охранит от опасностей, в ней заключенных.
Об этом воздействии маски, ставшей фигурой, можно было бы сказать многое: с нее начинается, в ней продолжается и гибнет драма. Однако речь здесь идет только о самой маске. Нужно также знать, что она представляет собой с другой стороны, ибо она воздействует не только вовне, на тех, кто не знает, что за ней скрывается, – ее носят люди, прячущиеся за ней.
Эти люди хорошо знают, что они такое. Но их задача – разыгрывать маску и при этом оставаться в определенных, соответствующих маске границах.
Маска надета, она снаружи. Как материальная вещь, она четко отграничена от того, кто ее носит. Он воспринимает маску как нечто чуждое и никогда не спутает с собственным телом. Она ему мешает, суживает поле зрения. Разыгрывая маску, он всегда раздвоен – он сам и она. Чем чаще он ее надевает, чем лучше знает, тем больше в процессе игры переходит от него в фигуру маски. Но, несмотря ни на что, оставшаяся часть его личности отделена от маски; это та часть, которая боится разоблачения, которая знает, что внушает страх, не имея на то оснований. Тайна, которая пугает тех, кто снаружи, должна воздействовать и на него, находящегося внутри; но это, как можно полагать, другое воздействие. Они боятся того, чего не знают, он боится разоблачения. Именно этот страх не позволяет ему слиться с ней целиком. Его превращение может зайти очень далеко, но оно никогда не будет полным. Маска, которую иначе можно было бы сбросить, – это граница, не дающая осуществиться превращению. Ее нельзя потерять, она не должна упасть, не должна открыться, он полон забот о ее судьбе. Так что сама маска остается внешней по отношению к его превращению как оружие или орудие, с которым нужно правильно обращаться. Как просто человек он оперирует ею, как исполнитель он одновременно превращается в нее. Он, следовательно, двойствен и на протяжении всего представления должен оставаться таковым.
Обратное превращение
Властитель, осознающий свои враждебные намерения, не может притворством обмануть всех. Есть ведь и другие, которые благодаря своей власти таковы же, как он сам, не признают его и считают соперником. По отношению к ним он всегда настороже, они могут стать опасными. Он ждет удобного случая «сорвать маску» с их лица. Тогда сразу обнаружится их подлинная суть, хорошо ему известная по себе самому. Разоблачение сделает их безопасными. На первый раз он может, если это отвечает его целям, оставить их в живых, но проследить, чтобы им не удавались новые обманы, и будет всегда держать их на виду в их подлинном обличье.
Превращения, совершаемые не им самим, ему невыносимы. Он может возносить на высокие посты людей, бывших ему полезными, однако эти осуществляемые им социальные превращения должны быть четко определенными, ограниченными и оставаться полностью в его власти. Возвышая и унижая, он дает установление, и никто не может отважиться на превращение по собственному почину.
Властитель ведет нескончаемую борьбу против спонтанных и неконтролируемых превращений. Разоблачение – средство, используемое им в этой борьбе, – полярно противоположно превращению, и его можно назвать обратным превращением. Менелай осуществил его с морским старцем Протеем, не испугавшись образов, в которые тот воплощался, стремясь ускользнуть. Менелай схватил и держал его крепко, пока тот не обрел свой подлинный облика
Главная характеристика обратного превращения состоит в том, что всегда точно известен его результат. Ожидаемое ясно заранее; властитель начинает процесс с ужасающей уверенностью, презирая все превращения противника, видя насквозь эти лживые ухищрения. Обратные превращения могут совершаться однократно, как это было с Менелаем, возобладавшим над мудростью Протея. Но они могут производиться часто и, в конце концов, превратиться в страсть.
Учащение обратных превращений ведет к редукции мира. Богатство форм его проявления в этом случае ничего не значит, всякое многообразие становится подозрительным. Все листья одинаково сухи и пыльны, все лучи угасают во мраке враждебности.
В душевной болезни, которая находится с властью в столь тесном родстве, что их можно было бы назвать близнецами, обратное превращение выступает как один из видов тирании. Паранойю особенно характеризуют два свойства. Одно из них психиатры именуют диссимуляцией. Это не что иное, как притворство как раз в том смысле, в каком это слово здесь употребляется. Параноики могут притворяться так хорошо, что о многих невозможно догадаться, сколь серьезно они больны. Другое свойство – это бесконечное разоблачение врагов. Враги повсюду, они притворяются друзьями, принимают безвредный и безопасный облик, но параноик, обладающий даром пронизывающего зрения, ясно видит, что скрывается внутри. Он срывает маски, и оказывается, что все это, в сущности, один и тот же враг. Параноик, как никто другой, предается обратным превращениям, и в этом он подобен застывшему властителю. Место, которое он, по его представлению, занимает, значение, которое он себе придает, все это в глазах других, разумеется, чистая фантазия. Тем не менее, он будет отстаивать их, беспрерывно используя оба связанных между собой процесса – притворство и разоблачение…
Запрет превращения
Социальное и религиозное явление огромной важности представляет собой запрет превращения. Вряд ли оно было когда-либо всерьез проанализировано, не говоря уже о том, что понято. Дальнейшее представляет собой попытку рассмотреть его в самом первом приближении.
В тотемных церемониях племени аранда может участвовать лишь тот, кто принадлежит тотему. Превращение в двойную фигуру предка из мифических времен – это привилегия, доступная лишь избранным. Никто не может, не имея на то права, воспользоваться превращением, охраняемым, как драгоценнейшее достояние. Его берегут, как берегут слова и звуки сопровождающих его священных песнопений. Именно точность деталей, составляющих эту двойную фигуру, ее определенность и отграниченность облегчают ее охрану. Запрет на приобщение к ней строго соблюдается; на это требуется полная религиозная санкция. Только после долгих и сложных инициации молодой человек входит в группу тех, кому при определенных обстоятельствах дозволено превращение. Женщинам и детям оно безусловно и строго запрещено. Для инициированных из других тотемов запрет иногда снимается в знак особого уважения. Но это единичные случаи; затем запрет соблюдается так же строго, как и раньше.
В христианстве, сколь ни велики различия между ним и верованиями аранда, также имеется запретная фигура – дьявол. Его опасность возвещается на все лады, в сотнях рассказов-предостережений повествуется, к чему ведет сговор с дьяволом, детально живописуются вечные муки душ в аду. Интенсивность этого запрета необычайна, она особенно чувствуется там, где люди испытывают побуждение действовать ему вопреки. Истории одержимых, поступками которых управлял сам дьявол или многие дьяволы, хорошо известны. Самые знаменитые из них – аббатиса Жанна из Анжа, монастыря урсулинок в Лудене, и отец Сурэн, изгонявший из нее дьявола до тех пор, пока дьявол не перешел в него самого. Здесь дьяволом оказались одержимы люди, специально посвятившие себя богу. Им гораздо строже, чем простым людям, запрещено сближение с дьяволом, не говоря уже о превращении в него. Но запретное превращение поглотило их целиком. Вряд ли мы ошибемся, если свяжем силу превращения с силой запрета, которому оно подлежит.
Сексуальный аспект запрета превращения, в плену которого они оказались, яснее всего можно наблюдать в явлении ведьм. Единственное прегрешение ведьмы состоит в ее половой связи с дьяволом. Чем бы она ни занималась в остальное время, ее тайное существование венчают оргии с участием дьявола. Именно поэтому она и ведьма. Совокупление с дьяволом – важнейшая составная часть ее превращения.
Идея превращения через половое совокупление стара как мир. Поскольку каждое создание обычно сочетается лишь с существом другого пола того же самого рода, легко предположить, что отклонение от этого будет восприниматься как превращение. В этом случае уже древнейшие брачные законы могут рассматриваться как одна из форм запрета превращения, то есть запрета любого другого превращения, кроме тех, что разрешены и желательны.
Пожалуй, важнейшими из всех запретных превращений являются социальные. Любая иерархия возможна только при наличии таких запретов, не позволяющих представителям какого-либо класса чувствовать себя близкими или равными высшему классу. У примитивных народов эти запреты бросаются в глаза даже среди возрастных классов. Однажды возникшее разделение подчеркивается все острее. Переход из низшего в высший класс всеми способами затрудняется. Он возможен лишь посредством особых инициаций, которые при этом воспринимаются как превращения в собственном смысле слова. Часто этот переход рассматривается так, будто человек умирает в низшем классе и затем пробуждается к жизни в высшем. Между классами стоит смерть – весьма серьезная граница. Превращение предполагает долгий и опасный путь. Оно не дается даром; кандидат должен пройти через всевозможные проверки, труднейшие испытания. Однако все, что он испытал в молодости, позднее, уже принадлежа к высшему классу, он преподносит новичкам как суровый экзаменатор. Идея высшего класса, таким образом, стала идеей чего-то строго обособленного, целой жизни самой по себе. С ней связаны священные песни и мифы, иногда свой собственный язык. Представителям низших классов, женщинам например, полностью исключенным из высших классов, остается с ужасом и покорностью созерцать ужасные маски и внимать таинственным звукам.
Наиболее жестко разделение классов проводится в кастовой системе. Здесь принадлежность к определенной касте начисто исключает любое социальное превращение. Каждый точнейшим образом ограничен как снизу, так и сверху. Даже прикосновение к низшим строжайше запрещено. Брак разрешается только между представителями своей же касты, профессия предписывается. Значит, исключена возможность благодаря роду занятий превратиться в существо другого сословия. Последовательность проведения этой системы удивительна; лишь ее детальное исследование помогло бы распознать все возможные пути социальных превращений. Поскольку всех их следует избегать, они тщательно регистрируются, описываются, проверяются. Эта абсолютная система запретов позволяет – с позитивной точки зрения – составить четкое представление о том, что должно рассматриваться как превращение из низшего класса в высший. «Опыт о кастах» с точки зрения превращения совершенно необходим; его еще предстоит написать.
Изолированная форма запрета превращения, то есть запрета, относящегося к одному-единственному лицу, находящемуся на вершине общества, обнаруживается в ранних формах королевской власти. Надо отметить, что два самых ярких типа властителей, известных древности, отличаются как раз своим прямо противоположным отношением к превращению.
На одном полюсе стоит мастер превращений, который может принять любой образ, какой только ему захочется, будь то образ зверя, духа животного или духа умершего. Это трикстер, вбирающий в себя всех других благодаря превращениям, – любимая фигура мифов североамериканских индейцев. Его власть основана на бесчисленных, доступных ему превращениях. Он поражает исчезновениями, нападает неожиданно, позволяет схватить себя, но так, что исчезает снова. Важнейшее средство исполнения им его удивительных деяний – все то же превращение.
Подлинной власти мастер превращений достигает в качестве шамана. В экстатическом трансе он созывает духов, подчиняет их себе, говорит их языком, становится таким же, как они, и отдает им приказания на их особый лад. Путешествуя на небо, он превращается в птицу, морским зверем достигает дна моря. Для него нет невозможного, во все убыстряющейся череде превращений он достигает пароксизма, сотрясающего его до тех пор, пока он не обретет то, что хочет.
Если сравнить мастера превращений со священным королем, для которого действенны сотни ограничений, который должен оставаться постоянно на одном и том же месте, и оставаться неизменным, к которому нельзя приблизиться и которого нельзя увидеть, – то станет ясно, что их различие – если свести его к наименьшему общему знаменателю – заключается не в чем ином, как в противоположном отношении к превращению. Для шамана возможности превращения безграничны, и он использует их максимально полно, королю же они запрещены, и возможность превращения парализована вплоть до полного оцепенения. Король должен оставаться настолько себе тождественным, что не может даже постареть. Ему следует быть мужчиной одних и тех же лет, зрелым, сильным, здоровым, и лишь только появлялись первые признаки старости – седина, например, или слабела мужская сила, – его часто убивали.
Статичность этого типа, которому запрещено собственное превращение, хотя от него исходят бесчисленные приказы, ведущие к превращениям других, вошла в сущность власти. Этот образ определяет и представления современного человека о власти.
Властитель – это тот, кто неизменен, высоко вознесен, находится в определенном, четко ограниченном и постоянном месте. Он не может спуститься «вниз», случайно с кем-нибудь столкнуться, «уронить свое достоинство», но он может вознести любого, назначив его на тот или иной пост. Он превращает других, возвышая их или унижая. Не подлежит, например, сомнению, что стремление превратить целый народ в рабов или животных пробуждается во властителе тем сильнее, чем многочисленнее этот народ.
То, что не может случиться с властителем, он совершает с другими. Он, неизменный, изменяет других по своему произволу.