[25]
Принуждение
Принуждение существует, когда вы входите в класс или когда вы собираетесь вместе, чтобы сообща принять решение. Оно еще сильнее в отношениях с начальником или с администрацией, оказывающих давление на человека и навязывающих ему выбор, который часто противоречит его воле и его собственному выбору. Принуждение существует и в таких близких отношениях, как отношения двух влюбленных, родителей и детей, даже друзей: именем супружеской четы, семьи или дружбы навязываются определенные поступки и определенные мнения.
Вы узнаете социальный факт в том принуждении, что оказывается извне на вашу жизнь и отличает ваши поступки, ваши мысли и чувства. Во многих отношениях оно похоже на другое принуждение, испытываемое нами, на принуждение физического свойства. Руководствуясь смутным инстинктом, наше тело чувствует предел своих сил, тот момент, когда оно должно прервать свою активность, чтобы отдохнуть, накормить себя или поспать. И мы знаем, что должны легче одеться летом и теплее зимой, наклонить голову, чтобы не удариться о дверной косяк. Мы также должны покрывать голову, входя в место отправления израильского культа, и снимать головной убор в церкви, кланяться, приветствуя значительных персон, чтобы не подвергнуться порицанию или санкциям. Все эти действия кажутся нам неизбежными и даже необходимыми.
Однако социальное принуждение не тождественно принуждению физическому, хотя их результаты могут быть подобными. Если их различия и выглядят внешне очевидными, необходимо еще понять их существо. Не будем обольщаться простотой моих примеров и выражений. Она вызвана не стремлением проще объяснить то, о чем идет речь, а тем, что мы имеем дело с неким человеческим опытом, который, внешне представляясь элементарным, вовсе таковым не является. И который во все времена каждым переживался как вечная дилемма.
Если позволительно обратиться к роману как к зеркалу, отражающему общественные проблемы, то мы углубимся в типично человеческую драму, чтобы отыскать смысл этого принуждения. Ведь всякая драма рождается из намерения уклониться от того, чего избежать нельзя, из возможности не делать того, что делать необходимо.
Одним из наиболее знаменитых романов все мирной литературы является, без сомнения, «Анна Каренина». Его героиня – женщина красивая, глубоко искренняя и великодушная. В совсем юном возрасте она выходит замуж за высокопоставленного русского чиновника, перед которым открывается блестящая карьера, и ведет счастливую жизнь. Она принята в высших кругах Санкт-Петербурга, охотно и без всяких усилий приноравливается к их правилам и этикету. Она обожает своего сына, любит своего единственного брата, уважает мужа, который старше ее на двадцать лет. Жизнерадостная и подвижная от природы, она пользуется всеми благами, которые дарит ей удобное окружение, вплоть до того дня, когда, возвращаясь из путешествия в Москву, она знакомится с Вронским, аристократом и молодым офицером.
Анна без памяти влюбляется в него. Эта любовь словно изменяет ее саму и все, что ее окружает. Люди и вещи предстают перед ней в другом свете. Ее страсть к Вронскому – это пожар, который охватывает ее старый мир и уничтожает его, как лава извергающегося вулкана сжигает все вокруг.
Анна Каренина – не просто влюбленная женщина. Это женщина цельная, одаренная глубоким моральным чувством, которое руководит ее действиями. И она не может принять, как, скажем, героиня Бальзака Дельфина де Нусинген, узаконенный в свете адюльтер. В отличие от Эммы Бовари, эта женщина не способна на компромисс ради сохранения приличного буржуазного существования и одновременно исполнения своей мечты о любви в постели со сменяющими друг друга любовниками.
И Анна уезжает с Вронским в Италию, а затем в его поместье в Центральной России. Их совместная жизнь вовсе не приносит ожидаемого счастья. За границей, как и в деревне, они не приняты, можно сказать, деклассированны, их союз считается незаконным, а значит, презираемым.
Устав от этого унизительного существования, они возвращаются в Санкт-Петербург. Но их окружение отвергает их, поскольку они оказались в ложном положении, не свободны и не связаны законом, другими словами, неприличны. На самом деле эта среда, как и в других случаях, прощает соблазнителей, но не терпит женщин, совершивших адюльтер.
Анна Каренина вызывает на себя гнев – она оскорблена и освистана, люди ее осуждают и клеймят. Эта прямая женщина, которая осмеливается бросить им вызов, в глазах всех представляет собой верх развращенности и аморальности. Доведенная до отчаяния враждебным отношением своего окружения и запутанностью своих любовных дел, в один из воскресных дней мая она бросается под товарный поезд.
Теперь Вронский осознает свое собственное легкомыслие и свою утрату. Он уезжает на войну, которую Россия ведет с Турцией, чтобы там найти смерть, подобающую людям его круга.
«Анна Каренина» – один из величайших романов о любви, которые были когда-либо написаны, и это не просто драма одной любви, прекрасной, несмотря на все, что ее омрачало. Мучимый религиозными и социальными проблемами, Толстой через своих персонажей ставит перед собой жизненно важные вопросы. Его героиня терзается проблемой: что может подлинная личность перед лицом общества. Какова природа тех оков, из которых нельзя вырваться?
Эта личность чувствует груз необходимости, которой она подчиняется в каждое мгновение своей жизни. Мы узнаем эту необходимость по тому, как она заявляет о себе с властностью долженствования: «Ты должен любить ближнего своего», «Ты должен повиноваться отцу и матери» или «Ты не должен убивать», «Ты не должен прелюбодействовать», короче, «Ты должен».
Таким образом, жизнь и поступки в обществе отмечены этими предписаниями и этими запретами. И мы обновляем их, не отдавая себе в этом отчета, ежеминутно. Но симметрия обманчива, так как в целом запрещения доминируют. Из десяти библейских заповедей семь выражены в форме «Не делай..»., а другие позитивны лишь на первый взгляд.
Когда провозглашают заповедь: «Люби ближнего своего», вам предписывают: «Не ненавидь его», как если бы у вас было такое желание. Чаще всего родители воспитывают своих детей, приказывая им: «Не делай этого», «Не трогай того», прежде, чем они позволят им: «Ты можешь делать это», «Ты можешь трогать то».
Есть основания сказать, что мы, по-видимому, обязаны выполнять наш долг, каковы бы ни были ограничения, вознаграждения и наказания, которые из этого следуют. Витгенштейн пишет по этому поводу: «Так вопрос, относящийся к последствиям поступка, не должен представлять интереса».
Нельзя сказать, что мы выполняем это охотно. Человек, который делал бы так, не имел бы никаких заслуг и не чувствовал бы никакого оказываемого на него принуждения. Напротив, принуждение существует лишь в той мере, в какой индивид сопротивляется долгу, навязанному группой. Или когда он жертвует чем-то, отказывается от ожидаемой выгоды или от надежды на счастье. Запрещая своим приверженцам есть свинину, Коран оговаривает это специально: «Не говори: я не люблю свинину. Скажи: я любил бы ее, но мой небесный отец запретил мне есть ее».
Если мы чувствуем давление, а подчинение внушает нам отвращение, это именно потому, что существует некое принуждение, которое останавливает данное принуждение. Это чрезвычайное зло, против которого любое общество борется и должно бороться. Назовем его желанием, эгоизмом, грехом, интересом, инстинктом, отклонением от нормы или другим именем. Оно противопоставляет себя, а так как оно себя противопоставляет, давление всего того, что нас обязывает и чему мы должны уступить, признается таковым.
Анна Каренина была счастливой и внутренне спокойной женщиной, пока она выполняла свой долг по отношению к своему сыну, своему мужу, своей семье и обществу Санкт-Петербурга. Она сознательно платила за это своей молодостью, своей непосредственностью. Толстой это подчеркивает: существование Анны оставалось образцом довольства и душевного покоя, пока она шла на эти жертвы. Драма ее связи с Вронским рождается не тогда, когда она совершает адюльтер и поступает вопреки своему долгу. Она могла бы продолжать вести ту же жизнь, иметь одного или нескольких любовников, любить Вронского с согласия всех, включая ее собственного мужа. В конце концов, ситуации подобного рода были расхожими в ее окружении, и никто не требовал от нее выходить за рамки обычного. Достаточно было пойти на компромисс, как большинству людей, позволить себе быть обязанной по привычке, не беря на себя настоящих обязательств.
Но цельная личность не может с этим согласиться. Она придает понятию «долг» полный и глубокий смысл. Подчиняясь обществу, своим близким, их ценностям, она желает подчиняться и себе самой. Драма Анны Карениной разыгрывается потому, что она не может больше этого делать. Именно в момент разрыва обнаруживают себя эти связи, именно в свободе проявляется внутреннее принуждение. Выходя замуж, Анна Каренина обещала быть супругой Каренина, родив сына, она обещала быть хорошей матерью, а встретив Вронского, она обещала ему свою любовь.
Конечно, глагол «обещать» и выражение «я обещаю» суть стереотипные формулы. Но имеющие тяжелые последствия. Когда их употребляют по отношению к себе самому и по отношению к другим, делают больше, чем просто заявляют о своих намерениях или дают какую-то информацию: этим берут на себя обязательство. Точнее, принимают обязательство совершить поступок, уважать связи, за которые ответственны перед обществом и перед совестью. В конечном счете мы можем уподобить его присяге. Тогда тот, кто обещает, подвергается зачастую тираническому влиянию своего «я должен».
Не точно ли такое чувство испытывает тот, кто считает себя наделенным какой-то миссией, кого отличают сильные убеждения или кто, подобно художнику или святому, верит, что отвечает призыву, следует призванию? Сам по себе, абсолютно добровольно, он чувствует себя обязанным подчиняться правилам и, чтобы доказать их истинность, отказываться в случае необходимости от своего комфорта, даже от своей жизни. Без сомнения, вы испытали на себе, что императив «ты должен» становится гораздо более властным, когда внутренний голос вторит ему, как эхо, и приказывает «я должен».
Анна Каренина не может не услышать его. Она не обладает необходимой силой лицемерия, чтобы отказаться от своих обещаний и свести их к шутке или уловке, как это делают ее приятельницы. Она убивает себя не из-за того, что совершает грех против таинства брака. Все бы простили ей этот пикантный грех. И не из-за того, что она плутует с правилами общества, не очень придирчивого на самом деле. Она могла бы к этому приспособиться, используя один из тех светских пируэтов, которые спасают положение. Толстой подчеркивает это на примере одного из персонажей романа – княгини Бетси, которая безмятежно существует между мужем и любовником, так, что ни у кого не находится повода для критики.
Но натура Анны Карениной такова, что пренебрежение своим долгом по отношению к мужу и близким напоминает ей о ее собственных обязательствах. Обнаруживается истинная причина ее самоубийства, лежащая в основе завязки и развязки драмы: она нарушила клятву, она предала свое обещание. Какое-то время длится борьба между двумя обязательствами, которые она пытается мало-мальски примирить. Но эта борьба истощает все: и ее любовь, и ее желание жить. Когда Анна убивает себя, она выступает не против общества, она выступает против себя самой, выбирая смерть грубую и публичную.
Это единственный свободный поступок, который ей дозволен, пожалуй, единственный моральный поступок – единственный, за который она берет на себя ответственность: я должна. В каком-то смысле она возвращается к прежнему состоянию, к невинности, к моменту, предшествующему ее встрече с Вронским. Не тогда ли завязывается интрига, когда офицер узнает, что какой-то железнодорожник попал под поезд? И Анна говорит: «Это зловещее предзнаменование». Интрига развязывается, когда героиня сама бросается под поезд. Можно предположить. Толстой видит в нем символ современного общества, притесняющего личность, будь то великосветская дама или рабочий.
Мы знаем, что в первую очередь интересует романиста. Для него любовь не может быть ни исключительно плотской, ни полностью эгоистичной, противоречащей высшим ценностям. В этом случае она была бы нежизнеспособной или искусственной. Любовное существование совместимо с моралью и подлинным обществом лишь тогда, когда индивид уважает то, что он обещает, и обещает то, что обязуется уважать. Для сопоставления Толстой иллюстрирует это историей образцовой любви и женитьбы княжны Щербатской и Левина, выражающего мысли автора.
Углубленное исследование этого персонажа романа открывает нам тот отличительный признак, который мы ищем. Очевидно, именно ограничения и сопротивление, которые мы встречаем в том, что мы можем и чего не можем сделать, позволяют распознать физическое принуждение. Так, мы никогда не сможем построить машину, которая производила бы больше работы, чем потребляла энергии, ни изобрести средство, которое позволило бы избежать смерти. Но именно обязанность, которая навязывается нам другими и которую мы навязываем самим себе, придает принуждению социальный характер и отличает его.
Запреты как способ существования власти
Власть – вот действительный и неизбежный источник отношений между людьми. Мы видим ее повсюду: в школе и у домашнего очага, на рынке и в административных учреждениях и, само собой разумеется, в государстве и церкви. «Одни люди должны подчиняться каким-либо другим людям» – таков единственный категорический императив, общий для всех верований.
Два аспекта характеризуют власть. Извне – это принцип порядка, который отделяет правителей от управляемых и указывает каким образом большинство должно подчиняться командующему меньшинству. Если институт строго следует ему, он подавляет у первых искушение командовать, а у вторых столь сильное искушение подчиняться кому-либо.
Изнутри власть – это принцип действия, на которое рассчитывает общество. Она задает его членам цель и диктует им поведение, которого они должны придерживаться, чтобы достичь ее. Без власти невозможно осуществить принятые решения и требовать от индивидов необходимых для этого средств: времени, материальных ресурсов и иногда – как во время войн – человеческих жизней.
Здесь возникает вопрос об орудиях власти, который нам надо рассмотреть подробнее. Принцип порядка реализует такое своеобразное орудие, каким является насилие. Хотя оно иногда преображается до неузнаваемости, мы не можем отринуть его, отсутствие насилия или освобождение от него совершенно исключены. «Любое государство основано на силе», – сказал однажды Лев Троцкий. Это всеобщая истина, и никто ее не опроверг.
В том, что касается принципа действия, власть напоминает постулат какой-либо науки. Его выбирают не на основе экспериментальных или теоретических доказательств, но исходя из очевидности, которую подтверждают ученые. Таковы постулаты о параллельности двух прямых линий, не пересекающихся ни в одной точке, в геометрии или о сохранении энергии в физике. Таким же образом «выбирают» постулат действия в обществе, чтобы оправдать ту цель, то основание, во имя которых и кому именно его члены должны подчиняться, те способы, которыми это подчинение осуществляется. Когда партия или политический деятель вырабатывают некий проект и предлагают его нации, каковы бы ни были их сиюминутные намерения, они, чтобы править, обеспечивают себя хартией. Тем или иным образом власть облекает себя моральным превосходством. Поэтому она никогда не предстает в грубом виде, как сила ради силы, как борьба ради борьбы.
Какой бы ни была власть, с которой люди имеют дело, возникает вопрос: «В каких условиях они подчиняются и почему? На какие внутренние оправдания и внешние средства опирается это господство?». Вебер в числе этих условий называет прежде всего военную силу, например, политику, связанную с армией, или экономический интерес. Далее, на основании общепризнанного права, скажем, выборов или наследования, подчинение авторитету, лицу, призванному командовать другими.
Следовательно, с одной стороны, насилие в различных формах, с другой – легитимность, оправдывающая и освящающая господство. Вот апостроф из Корана, иллюстрирующий этот контраст: «Бедуины говорят: «Мы верим». Скажите: «Вы не верите». Лучше скажите: «Мы покоряемся», пока вера не вошла в ваши сердца».
Внутренняя вера, дополняющая в различных пропорциях внешнее насилие, – вот формула легитимности. Согласно тому, что мы уже знаем, Вебер рассматривает господство – и в этом основа его теории – исключительно с данной позиции. Не в том смысле, что он пренебрегает экономическим или вооруженным давлением, но в том, что, чем больше доверия и любви внушают носители власти, тем более полных повиновения и возможностей командовать они достигают. Английский мыслитель Д. Раскин прав, когда он пишет: «Царь видимый может стать царем подлинным, если однажды он захочет оценить свое царствование своей истинной силой, а не географическими границами. Неважно, что Трент отделяет от вас какой-то замок, а Рейн защищает другой, меньший замок, расположенный на вашей территории. Для Вас, царя людей, важно, чтобы вы могли сказать человеку: «Иди» и он пойдет, и сказать другому: «Приди», и он придет… Для Вас, царя людей, важно знать, ненавидит ли Вас Ваш народ и умирает за Вас или любит Вас и живет благодаря Вам»…
Короче, власть партии над нацией, учителя над классом, вождя над массой осуществляется при том условии, что нация, класс или масса верят в них, не оспаривают их легитимность. Эта вера выражает давление общества на индивида, оно навязывает ему дисциплину и учит, что хорошо или плохо, верно или неверно, вплоть до того, что правила и ценности становятся в конце концов частью его самого, инкорпорируются в его конституцию. Он верит в то, во что от него требуют верить, и соответственно действует, побуждаемый невидимыми силами, исходящими от него самого, по крайней мере от его собственной воли. Власть, центром тяжести которой является такая дисциплина, легитимна.
Немецкий социолог Юрген Хабермас дает ей более общее определение. На мой взгляд, оно в то же время исчерпывающе и поэтому я его воспроизвожу: «Легитимность политического порядка измеряется верой в нее тех, кто подчинен его господству». Именно эту веру предназначены измерять еженедельные опросы общественного мнения, касающиеся наших политиков, или то, что папа римский ищет в далеких странах, когда он собирает там тысячи и миллионы людей. И именно эту веру имеют в виду, когда говорят, что президент республики имеет «право помилования».
Легитимность в этих случаях так велика, что она спонтанно принимает облик личной любви. Она переносит индивидов в другую действительность, более теплую, интимную, и они не сомневаются, что сами выбрали и создали ее.
Доверие, следовательно, главная проблема господства. Но это доверие особого рода, которое не может опираться, как в иных случаях, только на чувство и мнение. Мы не поймем его полностью, если удовлетворимся столь расплывчатыми показателями.
Каким образом доверие поддерживается вопреки колебаниям в настроениях и суждениях? В том, что касается доверия, постоянство является императивом. Это хорошо видно по той заботе, с какой правители стараются обеспечить себя преемниками и утвердить определенную доктрину. В этом отношении психологическое и субъективное содержание доверия предполагает социальную форму выражения.
Необходимо уточнить этот момент. Несомненно, доверие по своей природе представляет собой согласие по поводу верований и ценностей. Но если согласие возникает из обсуждения и обмена аргументами, обладающими убедительной силой, оно не может опираться на них. Ибо оно нуждалось бы тогда в постоянном испытании своего влияния, дабы сохранять сплоченность членов группы и в любой момент получать их поддержку.
Вера в согласие, в консенсус между управляемыми и правящими, ее признание, напротив, опирается как раз на отсутствие дискуссии. Другими словами, ее особенность в том, что она основана на запрете, молчаливом, но вездесущем запрете на критику. Этим способом общество избавляется от беспокоящих его споров и диссонансов, во всяком случае, публичных. Определенные убеждения и правила жизни выделяются в особую группу и ставятся над всеми другими подобно тому, как золото вознесено над бумажными деньгами. Можно спорить о лучшей избирательной системе, но сам принцип выборов остается неприкасаемым. Можно устанавливать определенные ограничения свобод, и кодексы их устанавливают, например, кодекс прессы. Но сама свобода неприкасаема, и никто не осмелится стереть ее с фронтонов наших мэрий. То же относится и к равенству, от каких бы искажений ни страдало оно на практике.
Запрещенное для критики также не надо доказывать, как нельзя опровергать. В этой области каждый подчиняется обобщенному правилу: «Не спорь». Оно естественным образом отразилось в мысли итальянского философа Джамбаттиста Вико: «Сомнение должно быть изъято из любой доктрины, особенно из доктрины моральной». Ибо оно означает ущербность или слабость, которым можно противопоставить только силу, а не собственное убеждение.
Можно было бы бесконечно перечислять примеры этого запрета, иллюстрировать его универсальность. Все спонтанно склоняются перед ним. Невидимое и неосязаемое препятствие, он проявляет свою силу принуждения в буйстве страстей, которые пробуждает в нас. Любой, кто робко пытается поставить под вопрос неоспоримое, встречает самое свирепое озлобление. Посмотрите, с какой быстротой церкви или партии отлучают за малейшее диссидентство и даже за спор, и вы поймете, о чем идет речь.
В принципе утверждается, что право на критику запечатлено в наших законах и нравах. Это так, но совершенно очевидно, что запрет ограничивает это право, чтобы заставить уважать те и другие, легитимировать их власть. Это подразумевается неувядающими банальностями вроде «Права она или нет, но это моя страна», «Вне церкви нет спасения», или «Молчание – знак согласия».
Сила запрета! Перед ним безмолвны совесть и воля к проверке. «Но молчание, – писал датский философ Серен Кьеркегор, – или уроки, которые мы пытались из него извлечь, искусство молчать, является истинным условием подчинения». Молчанием, которое каждый умеет хранить в любой момент, мы делаем себя заложниками покорности и выражаем наше доверие.
Я понимаю, что упрощаю дело. Тем не менее приходится признать, что запрет на критику не является достоянием лишь древней истории. Повсюду и всегда он обнаруживает – и в этом его особенность – существование легитимности и гарантирует ее. Ибо он ставит выше сомнения и возражения те верования и практику, которые необходимы для господства.
Было бы неверно приравнивать такое молчание к незнанию или скрытности, которые якобы превращают нас, большинство общества, в невинных слуг силы, задрапированной символами. Не знак и не символ, власть коренится столь же в явно провозглашенном и недвусмысленном запрете, который делает ее непогрешимой в наших глазах, сколь и в насилии, призванном ее выразить.
Что побуждает нас бросать на людей власти взгляд полубеспокойный, полупрезрительный? Не разрыв между их словами и делами, хотя он проявляется постоянно в той демагогии, к которой они прибегают и в которой запутываются так часто и так быстро. А также и не недостаток порядочности, иногда столь очевидный вопреки добродетельным речам, слетающим с их губ. Все они выдают себя за людей, поднявшихся до своего высокого положения благодаря беспримерным чувству ответственности и мужеству перед лицом опасностей, подстерегающих их в неопределенной и угрожающей ситуации.
Нет, наше замешательство порождено неким неясным, не поддающимся определению впечатлением. Постоянно, несмотря ни на что, мы готовы признать за ними все те достоинства, которых они не имеют, и отбросив в сторону наше недоверие, следовать за ними. Но подобно священникам, побуждающим верующих грешить против собственной веры, они вынуждают нас своими бесчинствами и ложью нарушать единственное правило придающее легитимность их авторитету…
Внедренный в каждое сознание, запрет выхолащивает сомнения и глушит сердечные перебои. Ибо власть, которую оспаривают и противоречиво интерпретируют, уже не власть. Люди и группы, которые сумели дольше всего сохранить авторитет, обязаны этим умению уберечь сферу принципов от контроверз и своевременно отвести их от нее. У власти вкус запретного плода, все хотят ее отведать, но лишь немногие смеют вкусить ее.
Господство диффузно и обладает особым статусом. В качестве политического института оно ставит проблему метода: как управлять? Но в качестве отношения оно зависит о повседневной покорности, которая ставит проблему легитимности: во имя чего верить, выражать доверие? Если доверия начинает не хватать, руководители и руководимые испытывают нерешительность: руль корабля, например, государство, находится на своем месте, но в машинном отделении недостает энергии.
В наши дни такая ситуация наблюдается во многих странах Европы и Америки. Уже Вебера занимала эта проблема, он видел ослабление энергии в Германии, особенно в среде буржуазии. Замкнутая в своем профессиональном мире бизнеса и промышленности, она не сформировала ни кадров, ни интеллектуального инструментария, необходимых для уверенного управления нацией. В сущности, оба класса были убеждены, что власть это то ли какая-то накипь, то ли пристройка к общественному зданию. Новый подход Вебера состоял в том, что он превратил власть в решающее измерение общественного бытия, эпифеномен стал полноправным феноменом. Все остальное идет отсюда: жизненные вопросы экономики, администрации и религии регулируются изнутри некоторой формой государства, которое навязывает свои решения.
Кратко резюмируя, можно сказать, что форму, которую принимает господство, обусловливают виды легитимности, следовательно, верования. Это краеугольный камень теории Вебера, оказавший наиболее заметное влияние на современную науку. Первый тип легитимности, которому он уделил максимальное внимание, рождается, как вы знаете, в период смуты и кризиса. Можно сказать, что он материализуется в аномальном и иногда в революционном обществе. Только перед таким обществом проблема обоснования легитимности возникает как абсолютно настоятельная, даже до появления власти. Разве не такой является она для формирующейся нации, для социального движения, мобилизующего своих сторонников, для церкви, возникающей из волнения сект вопреки установившейся традиции? Именно поэтому не замечают их необходимости и предназначения и даже считают их абсурдными. А когда вера в них распространяется в массах, их абсурдность исчезает и анафема их не достигает.
Затем, у членов этого общества нет другой силы, объединяющей их, кроме прямой, личной связи между правящими и управляемыми. Интересы слишком слабы и особые компетенции слишком второстепенны, чтобы заметно содействовать такому объединению. Поэтому власть, требующая тяжелых жертв ради неопределенных результатов, заставляет признать себя лишь когда ей удается присутствовать как бы физически – так, что ее можно видеть и слышать. Решающую роль приобретают свойства характера и чувства. Без этого участники рискуют оказаться в стороне от общего дела. Независимо от конкретных обстоятельств, в таком обществе превалирует идея, что лишь исключительные индивиды в состоянии противостоять состоянию неопределенности и неведения. Идея столь же живучая, сколь та, которая предполагает, что в моменты смуты появляется вождь или спаситель. В его присутствии люди являются пленниками собственных эмоций, они подавлены собственным множеством, околдованы, уже покорны. Это зародыш власти в некотором роде сверхчеловеческой и личной.
Закон поляризации авторитета
Авторитет относится к насилию в современную эпоху так же, как некогда душа относилась к телу. Власть представляет собой соединение обоих. Она немыслима как без первого, так и без второго. Приверженцы массовых коммуникаций утверждают, к ним можно прислушиваться или нет, что технический прогресс, обеспечиваемый медиа, происходит в направлении значительного выравнивания авторитета в наших обществах, то есть в направлении сближения управляющих и управляемых. Как блестящий итог этого, они уже почти на протяжении столетия провозглашают наступление всеобъемлющей демократии. Чтобы подтвердить свои заявления, они доказывают, что беспрерывно возрастающее большинство читает газеты, слушает радио, смотрит телевизор: значит, оно все больше и больше в состоянии противостоять манипуляциям со стороны правящего меньшинства.
Психология толп в лице Тарда не верит ни одному слову из того, что утверждают эти ревностные поборники прогресса. В частности, одно наблюдение питает его недоверие: существование, уже мною обозначенное, постепенной поляризации коммуникаций, которые все больше концентрируются и становятся все более едиными. Можно ли говорить, что люди свободны и равны перед лицом медиа? Разумеется, нет.
При условии резких социальных потрясений, правда маловероятных, средства массовой коммуникации в этом случае рискуют быть быстро переданными в руки небольшой группы вождей. Тард постоянно подчеркивает эту дистанцию между руководителями и руководимыми, их неравенство в смысле авторитета. Закон поляризации гласит, что число лиц, между которыми распределены эти средства, имеет тенденцию уменьшаться. И напротив, число лиц, на которых они могут оказывать влияние, непомерно возрастает.
С точки зрения психологии толп думать иначе – значит принимать желаемое за действительное. Каковы же причины? Подобно тому, как еще вчера нужно было гораздо больше работников для производства вручную одежды, чтобы одеть всех, точно так же нужно было гораздо большее число лидеров, чтобы держать в руках население, охватывать взглядом каждого гражданина, убеждать его звуками своего голоса, постоянно воздействовать на него физически. И как в наше время один работник за смену произведет на станке в тысячу раз больше продукции, чем произвели бы столетие назад, так же и вождь в редакции своей газеты перед микрофонами или телекамерами гипнотизирует в тысячу раз больше людей, чем его предшественники.
«Простым красноречием гипнотизировались сотни или тысячи слушателей, посредством печатного слова – уже гораздо больше читателей, а через прессу на немыслимых расстояниях завораживаются бессчетные человеческие множества».
Таким образом, продуктивность средств коммуникации становится колоссальной. Накопление символического капитала (а это множество событий и представлений, которые поставляют нам медиа, эти обособившиеся от нас посредством микрофона и экрана голоса и лица), – стремительное и несопоставимое с тем, что было известно в прошлом. Общество, в известном смысле испытавшее потрясение, перешло на новый и решающий этап своей истории. После индустриального и финансового капитализма это этап символического капитализма, который базируется уже не на машинах или деньгах, а на коммуникации. Предаваясь такого рода пространным рассуждениям на темы коллективной психологии, Тард заключает: «Через все это многообразие просматривается что-то вроде общего закона: это все увеличивающийся разрыв между числом вождей и числом ведомых. 20 ораторов или вождей gentes[26] в античные времена управляли городом в 2000 граждан, между прочим, соотношение 1 к 100. А в наше время 20 журналистов, проданных или купленных, управляют иной раз 40 миллионами человек: соотношение 1 к 20 000 036».
Такое бесконечное расширение поля деятельности вождей и их работников пера ускоряет ротацию знаменитостей и авторитетов. Оно так же быстро возносит их в зенит моды, как и низвергает. В том, что касается управления людьми, созидательное движение, по-видимому, идет так же интенсивно, а продолжительность использования мощностей столь же кратка, как и в производстве вещей. Другими словами, медиа обеспечивают грандиозное потребление авторитета.
Когда средства коммуникации действуют в таком масштабе и в таком темпе, продуктивность подражательных и конформных систем тоже не отстает. Там, где воспроизводили лидера в десяти или двадцати тысячах экземпляров, теперь могут его воспроизводить в десяти или двадцати миллионах копий.
Нетрудно далее доказать следующее: расширение коммуникаций и интенсивность подражаний влекут за собой монополию авторитета и часто насилия. Он замыкается в узком кругу, концентрируется в руках очень немногих. Точнее сказать, в руках одного человека. Каковы бы ни были принципы, все в конечном счете сводится к личному.
Снова цифры! Численность страстей, верований, интересов, которые направлены на одного-единственного человека, возрастает, как и население, в геометрической прогрессии. Вообразите на минуту, чтобы представить себе это, совокупность чувств, которые могли быть устремлены на Перикла в Афинах, на Сократа, вынужденного обходить рынки, чтобы говорить с греческими сапожниками, столярами или живописцами, на Робеспьера в Париже. Сравните все это с совокупностью чувств, которые связывались с Рузвельтом, обращавшимся к американскому народу по радио, или с де Голлем, выступавшим по телевидению, чтобы выступить с речью перед французским народом. Язык численностей отмечает одну-единственную перспективу: возрастающую анонимность снизу и ускоренную персонификацию наверху.
«Вот почему мы наверняка можем предсказывать, – пишет Тард, – что будущее увидит персонификации авторитета и власти, в сравнении с которыми поблекнут самые грандиозные фигуры деспотов прошлого и Цезарь, и Людовик IV, и Наполеон».
Они действительно поблекли с 1899 г., когда эти фигуры были обозначены, и, в сравнении с нынешними деспотами, мы могли бы увидеть в них, мудрых монархов, диктаторов, почитающих закон. Если бы ценность теории определялась точностью ее предсказаний, то их можно было бы записать в актив психологии толп.
Средства коммуникации, как мы только что видели, баснословно увеличивают власть вождя, поскольку они концентрируют авторитет на одном полюсе и преклонение – на другом. В то же самое время они создают новый тип вождя, а именно тот, который овладевает искусством прессы – публицист. Каждый руководитель, каждый государственный деятель должен обладать, кроме прочих собственных талантов, талантом журналиста, чтобы формировать публику, превращать ее в партию, придавать ей необходимые импульсы для завоевания у нее авторитета. А для этого в наши дни достаточно иметь голос, который «звучит» по радио, и внешность, которая очаровывает по телевидению. Единственное различие заключается в том, что политический публицист должен был непременно обладать литературным даром, общей культурой, определенным воображением.
У сегодняшних политических звезд есть необходимость только в представительности их голоса по радио и в телегеничности. А это не предполагает ни культуры, ни литературного дарования, ни воображения, достаточно лишь некоторых элементов актерского мастерства.
Не избежать вопроса: откуда берется сила публицистов? Несомненно, из их дара гипнотизировать на расстоянии. А также из их знания публики, одновременно интуитивного и основанного на информированности. Они знают, что она любит и что ненавидит. Они удовлетворяют ее бесстыдное желание, коллективное и анонимное, видеть выставленными напоказ самые неподобающие сюжеты, несмотря на стыдливость составляющих ее индивидов. Они потакают ее склонности предаваться зависти и ненависти.
В публике потребность ненавидеть кого-то или обрушиваться против чего-то, поиск турецкой головы или козла отпущения соответствовали бы, по Тарду, потребности воздействовать на этого кого-то или на это что-то. Возбуждать восторг, благосклонность, великодушие публики – это не приводит ее в движение, не имеет серьезных последствий. И напротив, возбуждать ненависть – вот что захватывает, и предоставляет случай активно действовать. Разоблачить, бросить ей на съедение такой отвратительный и скандальный предмет – значит дать возможность для свободного выхода ее подспудным разрушительным силам, можно сказать, агрессивности, которая только и ждет сигнала, чтобы развернуться. Следовательно, направить публику против оппонента, личности, идеи – это самое надежное средство опередить его и подчинить себе. Зная все это, публицисты не отказывают себе в удовольствии поиграть на этих чувствах, так что «ни в одной стране, ни в одну эпоху апологетика не имела такого успеха, как клевета».
Как и публицист, государственный деятель должен так же представлять себе силу, имеющую мнения в различных слоях публики, к которым он обращается. Тард первым указал на то, что мы сегодня называем «политическим маркетингом», чтобы измерять пульс нации.
«Но для государственных деятелей, – пишет он, – которые должны управлять тем, что называют мнением, суммой восприятии или совокупностями идей, вопрос особой важности состоит в том, чтобы угадать, в каком социальном классе, в какой корпорации, в какой группе населения (чаще всего чисто мужская группа, и тогда сравнение будет обоснованным) представлены наиболее выраженные впечатления и идеи, наиболее энергичные убеждения и побуждения, то ли самые сильные, то ли самые прочные».
Разумеется, в эпоху научных достижений, как наша, речь идет не о том, чтобы угадывать, – необходимо подсчитывать, взвешивать и приходить к точной оценке этой энергии, что не исключает обычных ошибок, о которых свидетельствуют предвыборные зондирования.
Что касается стратегий убеждения, искусства внушения, они те же самые. Газета должна уметь добиваться внимания посредством разоблачений, скандалов и преувеличений. Короче говоря, «заставить повернуть голову какой-то большой шумихой». Необходимо утверждать идеи решительно, если это нужно, выражаться безапелляционно, поскольку безапелляционность является непреодолимой потребностью людей, собравшихся в толпу или публику. Наконец, last but not least[27], не сходя с места повторять одни и те же идеи, одни и те же суждения: «Что касается аргументов, – пишет Тард, – один из наилучших, а также и наиболее банальных: беспрерывное повторение одних и тех же идей, одних и тех же химер».
Президент масс и массовая политика
Захват прессы, радио и особенно телевидения становится одной из целей политической борьбы и социальных дебатов. Справедливо или нет, каждая правящая группа – правительство или оппозиция – считает, что тот, кто получит к ним доступ, тот одновременно получит решающее влияние на общественное мнение. Зная ее или нет, все разделяют концепцию Тарда, согласно которой современные вожди для создания своей публики и управления ею должны располагать медиа и обладать необходимыми талантами, чтобы ими пользоваться.
Люди, изолированные друг от друга, каждый представляя нацию, становятся членами той разновидности толпы, которая составляет публику телезрителей, получающих одновременно одни и те же изображения, одну и ту же информацию, а значит, одни и те же идеи. Передаваемые программы подчинены этой цели и следуют «психологии и расхожим предрассудкам в наибольшей мере: трудно сказать, вытекают ли программы из предрассудков или предрассудки из программ. Взаимодействие, без сомнения, совершается в духе все большей и большей унифицированности. Эта массификация устанавливается на уровне ума наиболее застойного, наиболее инертного. Благодаря ей, посредством внушающего доверие эффекта повторения, политика правящих кругов гипнотизирует сознание».
В этих условиях тысячи лично преданных людей, многочисленные связи и соратники любого порядка, становятся абсолютно бесполезными. Достаточно некоторого очень ограниченного числа публицистов, чтобы достичь искомого результата, сообщить мысли президента и навязать свою волю целой стране.
Президент всегда держит в руках инструменты власти – полномочия обычного порядка и резервного. Но он не владеет больше той сущностью, которая внушает безраздельное уважение к должности и восхищение личностью. В этом новом контексте искусство правления является уже не искусством обольщения, а искусством (наукой?) коммуникации, в котором медиа – газеты, радио, телевидение – занимают решающее место.
Очевидно, как всякий президент нации, имеющий вес, он окружен двором. Из его личности делают культ, и каждый стремится ему понравиться, его обольстить. Сам по себе такой культ, однако, смог бы вызвать поклонение, религиозный восторг, которые единственные привлекают толпы к их лидеру, как полюса магнита – железные опилки. Но, несмотря на постоянные усилия, превосходную работу по подчеркиванию его должности и инсценированию великих событий, ему не хватало того единственного, что могло его возвысить: личного авторитета, харизмы.
Президент непринужденно чувствует себя в позиции государственного деятеля и наставника. Именно в этом качестве, очевидно, он хочет блистать, и, поддерживаемый временем, он блещет. О военачальнике говорят, что он является вождем людей. Из этого следует, что он увлекает их к битве, к славе, к смерти и умеет найти зажигательное слово в критический момент. О наставнике же говорят, что он просвещает своих учеников и зажигает в них не только знания как таковые, но, по крайней мере, желание знать.
Черты этого персонажа характерны. Он не творит: он передает. Свободный от головокружения чувства открытия, от сомнения вопросов, он знает лишь удовлетворение от подражания, спокойствие ответов. И у него есть ответ на все. Его отличает упорство. Верный одной школе, одному учебнику, одной системе мышления, сформировав свое мнение, он стоит на своем. Он не только отказывается видеть противоположное мнение, «другую сторону вещей», для него эта другая сторона вообще не существует. Пусть даже его собственное суждение привело его к противоположному выводу. Нет смысла возвращаться назад или предаваться новому изысканию.
Отсюда невозможность диалога. Он слышит только звук одного колокола, своего, и не понимает вопросов, которые ему задают. Так как они предполагают иную систему, принципиальное сомнение, не существующие для него. Следовательно, он ведет монолог, это и есть деятельность преподавателя. Нетерпимый к возражениям, он охотно позволяет себе уходить от темы, если не повторять утверждения, слово в слово воспроизводящие то, что аудитория уже знает.
Сегодня педагогика предпочитает почву экономики. Весь язык, все мышление, – вся публичная речь развиваются на прокрустовом ложе этой науки – либеральной экономики. Так, в случае несогласия или конфликта с оппозицией, предпочитают больше не обращаться к широким историческим обобщениям, но анализируют природу происходящего, оппоненту приписывают незнание реалий, неприкрытый идеализм и отсутствие чувства ответственности. Является ли это суждение верным или ложным, о нем начинают говорить и мыслить в духе Тарда: «Сторонники правительства и оппозиционеры напоминают своими качаниями столкновение на бирже между играющими на повышение и играющими на понижение. Сторонники правительства играют на повышение, а оппозиционеры играют на понижение в общественных делах».
Это сравнение тем более точно, что биржа играет роль барометра мнений и реагирует в указанном смысле. Это, конечно, закон, установленный с точки зрения меньшинства, которое руководит и принуждает, а не большинства, которое подчиняется и сопротивляется.
Президент в своих речах и публичных появлениях обнаруживает некий педагогический стиль. Отсюда этот аргументированный язык, пронизанный повсюду целомудренным чувством, этот отвлеченный лексикон, свойственный высокопоставленным чиновникам. Отсюда эти речи, изобилующие цифрами, процентами и подробностями. Посредством всего этого набора он предполагает прежде всего обучать, а затем убеждать. Это может дать положительный результат в мирное время, в кругах однородного политического класса – мятежники выставляются за дверь. Однако было бы достаточно прихода другого лидера, который сумел бы преобразовать публики в толпы, для того чтобы пошатнуть заботливо выстроенное здание…
В течение десятка лет политические партии меняются. Партии-толпы становятся партиями-публиками. На это нам указывают три признака. Прежде всего, конкуренция, в которую они вступают, чтобы иметь доступ к средствам коммуникации и ими овладеть. Измерение своего влияния на телезрителей, слушателей и читателей – таким образом, граждан! – является общим для них занятием. Этим объясняется мода на анкетирования. Измеряют пульс общественного мнения, переписывают процент прослушивания радиопередач, учитывают намерения голосующих, определяют отношения по тому или иному вопросу, об инфляции или работниках-иммигрантах. При этом не забывают о доле популярности политических деятелей с ее колебаниями. Каждую неделю газеты публикуют эти результаты, замещая общественные дебаты, высказываясь за нас.
Короче говоря, зондажи мнения путем опроса различных публик заменяют торжественные и волнующие плебисциты, в которых подвергнуться риску может только один лидер, наделенный властью. В этих опросах можно было бы видеть простое статистическое упражнение, в этих таблицах мнений – чистую информацию о состоянии людских умов. Но настоящая цель состоит в другом: «Импульс и санкция содержатся во мнении. Именно оно решает, где кончается свобода и где начинается беспорядок».
Затем практика изучения политического рынка – знаменитый американский маркетинг, – которая распространяется и определяет презентацию и выбор кандидатов. Собрав суждения, предпочтения статистической выборки людей, составляется обоснованный перечень их мнений. Они должны занять свое место в заявлениях каждой партии. Набрасывается портрет идеального избранника, на который каждый претендент должен быть похожим для того, чтобы вызвать доверие. Для этой цели претендент подвергается не только интеллектуальным манипуляциям, но также и физическому вмешательству – меняют зубы, заменяют очки, и т. д.
Кроме того, проведение агитационных кампаний перед выборами определяется специалистами по рекламе и доверяется агентствам после количественного анализа рынка. Родилась целая индустрия образа, с учетом повторения выборов, чтобы позволить партиям и кандидатам обращаться к наиболее различным и меняющимся публикам. Зная, что гражданин, телезритель или читатель прореагирует вначале как зритель, а затем – как избиратель, кандидаты отбираются с учетом перспективы их публичных выступлений.
Наконец, по образцу средств коммуникации авторитет поляризуется в государстве, в партиях и в большинстве учреждений. Повсюду организованная масса смешивается со своим руководителем. Можно было бы сказать, что всякая масса стала личной собственностью своего лидера.
Действительно, на политической шахматной доске есть место только для пяти или шести фигур, чтобы изображать правила прямой демократии, – другие являются пешками, быстро удаляемыми. Наблюдатели описывают эту эволюцию в терминах, которые обновляют благодаря современному и гораздо более абстрактному языку те же понятия психологии толп, в частности, Тарда, непогрешимого прорицателя: «Первенство кандидата или лидера над политической группой, к которой он принадлежит, эта тенденция к персонализации власти, отмечаемая во всех ветвях исполнительной власти, объясняется тем фактом, что политическая коммуникация все чаще основывается на системе обмена образами и символическими значениями. Распространение образов превращает избирательное поле в настоящий мир знаков, где хитрые подмастерья сокровенного смысла заместили картезианских резонеров».
Эти подмастерья, не столь уж хитрые, сознательно применяют стратегии, которые создают им доказательства. Их не просят участвовать в противостоянии идей, мужчин и женщин, как и в столкновении представлений со всем тем, что содержит церемониал, ритуал. И этим, по большей части, мы обязаны медиа. Они рисуют великие мечты, обращают массы, тем не менее, не заставляя их действовать. Они требуют только одного человека, имеющего дарования руководителя и публициста, умение убеждать их, то есть обольщать.
Эти характерные черты нашей политической системы не являются абсолютно вечными. Они не имеют никакого отношения ни к парламентской демократии, ни к демократии масс. В длительной перспективе все может измениться. Но в ближайшее время, несмотря на резкую критику, на анафему слева или справа, они соответствуют непрерывной эволюции.
Демократический деспотизм или деспотическая демократия
Мы почти не рискуем ошибиться, замечая, что массовые общества варьируют от демократического деспотизма до деспотической демократии. Они используют то одну, то другую формулу в надежде со временем найти равновесие, которого они не достигают в пространстве. С этой точки зрения, история Франции показательна и с эпохи революции представляет собой классический образец. Повторение одинаковых причин вызывает одни и те же следствия, это очевидно по тому, как заразительны эти формы. То, что некогда было исключением, теперь стало образцом и своего рода наукой.
Как Французская революция, призвавшая массы к оружию, чтобы сразиться и победить, навязала войну своему классическому веку, так и череда современных революций и антиреволюций навязала деспотизм своему классическому порядку вещей. Поэтому так и распространилась сеть заведений и административных учреждений, в которых человек добивается продвижения в соответствии со своей компетенцией лишать людей их свободы.
Понятиям тоталитарной системы, культа личности или авторитарного режима я предпочитаю понятие западного деспотизма, как более откровенное. Но даже из того немногого, что здесь было отражено, можно заметить ограничения его аналогии с восточным деспотизмом и то, что их различает. С одной стороны, вместо того, чтобы заниматься средствами производства, этот тип власти привлекает средства коммуникации и использует их как нервную систему. Они простирают свои ответвления повсюду, где люди собираются, встречаются и работают. Они проникают в закоулки каждого квартала, каждого дома, чтобы запереть людей в клетку заданных сверху образов и внушить им общую для всех картину действительности.
Восточный деспотизм отвечает экономической необходимости, ирригации и освоению трудовых мощностей. Западный же деспотизм отвечает, прежде всего, политической необходимости. Он предполагает захват орудий влияния или внушения, каковыми являются школа, пресса, радио и т. п. Первому удается господствовать над массами благодаря контролированию их потребностей (в воде, в пище, например). Второй достигает этого контролем над верой большинства людей в личность, в идеал, даже в партию. Все происходит так, как если бы шло развитие от одного к другому: внешнее подчинение уступает место внутреннему подчинению масс, видимое господство подменяется духовным, незримым господством, от которого невозможно защититься.
С другой стороны, при древнем деспотизме вождь был хранителем неизменного порядка в обществе и в природе. Он находился наверху общественной иерархии в силу узаконенного неравенства. Никто не оспаривал его позиции, даже если и бунтовали против его личности. Его падение или смерть, аналогичная смерти бога, рассматривалась как знак нарушения порядка вещей. Она вызывала ужас, искусно используемый его заранее определенными наследниками.
В современном деспотизме, напротив, потребность в вожде определяется исключительными обстоятельствами и крайней напряженностью ситуации. Таковы ситуации экономических кризисов с их чередой инфляции, безработицы, нищеты; таковы политические кризисы с их угрозой гражданской войны и краха всей системы, со сменой революций и контрреволюций, которые дестабилизируют аппарат управления и мощно мобилизуют массы.
Сказанное подводит нас к очевидному выводу: вождь масс – это всегда узурпатор, признанный ими. Это происходит не только потому, что его действия шли вразрез с нормами законности, и что его власть была порождена чрезвычайным положением. Это также объясняется необходимым уважением принципа равенства. А он на самом деле не допускает, чтобы человек, кем бы он ни был, мог стоять неизмеримо выше сообщества. Так что всякий истинный лидер по существу своему незаконен. Но, пока он занимает свои позиции, он безгранично распоряжается массой.
Мне возразят, что ни значимость средств коммуникации, ни могущество лидеров не имеют того веса, который я им здесь приписываю. Будут называть другие действующие факторы, чтобы объяснить такое развитие истории. Я и не думаю этого отрицать, так колоссальна ее сложность. Но я сосредоточился на цели до конца проработать одну из гипотез психологии толп: тенденцию современного общества к деспотизму. Эта наука видела в ней симптом деградации нашей цивилизации, поражение индивида перед лицом сообщества и отказ интеллектуальной и политической элиты от их обязательств перед демократией.
Есть много средств будоражить души, восстанавливать против нее умы. Но повсюду, где мы наблюдаем царящие, но неправящие массы, без риска ошибиться можно предвидеть черты западного деспотизма. «Примечательно, – писал Поль Валери[28], – что диктатура так же заразительна сейчас, как некогда свобода». Историк Возрождения Букхардт предполагал эту эволюцию задолго до появления на свет психологии масс: «Будущее принадлежит массам и тем личностям, которые смогут доступно объяснить им некоторые вещи».
Не наука выдумала деспотизм и тип авторитарной личности в Европе, как и не экономика выдумала прибыль или капиталистическое предприятие, сделав их предметом изучения. А ее, однако, этим попрекали. Это даже было причиной, почему ее подвергали цензуре и держали на карантине. Тем самым, может быть, надеялись укрепить демократию, обратить ее трагические поражения в триумфы.