фронтально понимаемого притязания на значимость облада-т также эмпирической действенностью и не может быть превзойдена рефлексивными усмотрениями герменевтика. История оформления основных прав в современных конституционных государствах поставляет уйму примеров тому, что те или иные случаи применения принципов, когда они только-только получили признание, никоим образом не подвержены ситуатив ным колебаниям, а принимают некий направленный ход. Универсальное содержание этих норм в зеркале изменившихся интересов само предоставляет заинтересованным лицам возможность осознать частный и избирательный характер применения правил. То или иное применение может исказить смысл самих норм; к тому же, в аппликативном измерении, предполагающем наличие определенного умения, мы можем действовать в большей или меньшей степени скованно. В этом измерении возможны процессы обучения.120
IV. В действительности практические дискурсы подлежат тем ограничениям, о которых следует вспомнить в связи с фундаменталистским самоосознанием. Эти ограничения со всей необходимой ясностью разработаны Веллмером в его еще не опубликованной работе о «Разуме и пределах рационального дискурса».
Во-первых, практические дискурсы, в которых должна получить свое выражение и адекватность интерпретации потребностей, сохраняют внутреннюю взаимосвязь, с одной стороны, с эстетической, а с другой — с терапевтической критикой; а обе эти формы аргументации не разделяют посылку строгих дискурсов, согласно которой всегда следует в принципе стремиться к достижению рационально мотивированного согласия, причем «в принципе» подразумевает здесь идеальное условие: только если бы дискуссию можно было проводить достаточно открыто и продолжать достаточно долго. Если же различные формы аргументации образуют, в конце концов, систему и не могут быть изолированы друг от друга, то в силу сопряженности с менее строгими формами аргументации также и более строгие притязания практического дискурса (равно как и теоретического и экспликативного) оказываются отягощены залогом, проистекающим из обусловленности разума той или иной общественно-исторической ситуацией.
Во-вторых, практические дискурсы не могут быть избавлены от давления общественных конфликтов в гой же мере, что и теоретические и экспликативные. Они в большей степени «нагружены действием», поскольку спорные нормы нарушают равновесие в отношениях интерсубъективного признания. Даже когда спор вокруг норм ведется дискурсивными средствами, он остается укорененным в «борьбе за признание».
В-третьих, практические дискурсы, как и все другие виды аргументации, можно уподобить островкам, которым грозит затопление в море практики, где способ улаживать возникающие по ходу действия конф-1икты, ориентируясь на образец консенсуса, вовсе не является доминирующим. Средства достижения взаимопонимания снова и снова вытесняются инструментами насилия. Поэтому действие, ориентированное по этическим принципам, должно сообразоваться с императивами, преследующими стратегические цели. Проблема этики, основанной на принципе ответственности, который принимает в расчет временное измерение, в своих основоположениях тривиальна, поскольку из самой этики дискурса можно извлечь характерную для этики ответственности точку зрения в отношении ориентированной на будущее оценки побочных результатов коллективного действия. С другой стороны, из этой проблемы вытекают вопросы политической этики, которая имеет дело с апориями, присущими практике, руководствующейся целями эмансипации, и должна поднимать те самые темы, которые некогда были подняты в революционной теории Маркса.
В такого рода ограничениях, которым неизменно подлежат практические дискурсы, заявляет о себе власть истории, препятствующая трансцендирующим притязаниям и интересам разума. Скептик, конечно же, склонен драматизировать наличие этих пределов. Ядро проблемы состоит попросту в том, что моральные суждения, которые на лишенные контекста вопросы дают лишенные мотивировки ответы, требуют некоего выравнивания. Нужно только прояснить для себя ту работу абстракции, которой универсалистские концепции морали обязаны своим превосходством над всеми конвенциональными концепциями, и тогда старая проблема отношения между моралью и нравственностью предстанет достаточно тривиальной.
Для участника дискурса, занятого проверкой гипотез, блекнет актуальность взаимосвязей опыта, проводимого в сфере жизненного мира; нормативный характер существующих институтов представляется ему нарушенным в той же мере, что и объективный характер вещей и событий. В дискурсе мы воспринимаем обжитый мир повседневной коммуникативной практики, так сказать, в искусственной ретроспективе; ибо в свете гипотетически взвешенных притязаний на значимость мир институционально упорядоченных отношений локализируется, подобно тому как теоретизируется мир наличных обстояний вещей — то, что до сих пор признавалось несомненным фактом или нормой, может теперь иметь или не иметь места, оказаться действенным или недейственным. Впрочем, современное искусство в постановке проблем произвело сравнимый сдвиг в царстве субъективности; мир переживаний эстетизирует-'■я, то есть освобождается от рутины повседневного осприятия и условностей повседневного действия. Рекомендуется поэтому смотреть на отношение между моралью и нравственностью как на часть более сложной взаимосвязи.
Кроме прочего, Макс Вебер охарактеризовал западный рационализм ссылкой на то, что в Европе формируются экспертные культуры, перерабатывающие куль-|урное предание в рефлексивной установке и при этом изолирующие одну от другой ее в узком смысле когнитивную, эстетически-выразительную и морально-практическую составляющие. Они специализируются либо в вопросах истины, либо в вопросах вкуса, либо в вопросах справедливости. Ввиду этой внутренней дифференциации так называемых «ценностных сфер» — научного производства, искусства и критики, права и мора-ш — на культурном уровне по отдельности выступают те элементы, которые в жизненном мире образуют узел, с трудом поддающийся развязке. Наряду с этими ценностными сферами впервые появляются рефлексивные точки зрения, откуда жизненный мир представляется «практикой», с которой должна сообщаться теория, «жизнью», с которой в соответствии с требованиями сюрреализма могло бы примириться искусство, или же «нравственностью», вступить в отношение с которой должна мораль.
С точки зрения участника моральной аргументации, обретшего дистанцию по отношению к жизненному миру, где переплетены само собой разумеющиеся моральные, когнитивные или экспрессивные по своему происхождению культурные единицы, этот мир предстает как сфера нравственности. Обязанности настолько сплетены там с конкретными жизненными привычками, что могут получить свою очевидность из основополагающих достоверностей. Вопросы справедливости поднимаются там только в горизонте всегда уже разрешенных вопросов о добропорядочной жизни. Перед не знающим снисхождения морализующим взглядом участника дискурса эта тотальность утрачивает свою значимость, присущую ей от природы, слабеет нормативная сила фактического положения дел, и хорошо знакомые учреждения могут обернуться таким же числом случаев, справедливость которых проблематична. Перед этим взглядом распадается наследуемый по традиции состав норм, распадается на то, что может быть оправдано, исходя из принципов, и то, что обладает еще лишь фактической силой. Исчезает сплав действенности и социальной значимости, характерный для жизненного мира. В то же время практика повседневности разделяется на нормы и ценности, то есть на практическую составляющую, которую можно подчинить требованиям строго морального оправдания, и составляющую, не относящуюся к сфере морали, которая охватывает особые ценностные ориентации, интегрированные в тот или иной индивидуальный или коллективный образ жизни.
Разумеется, культурные ценности также трансцен-дируют фактический ход действий; они сгущаются и образуют исторические или биографические узлы ценностных ориентаций, в свете которых субъекты могут отличить «добропорядочную жизнь» от воспроизводства их «голой жизни». Но идеи «добропорядочной жизни» не относятся к тем представлениям, которые маячат впереди в виде абстрактного долженствования; они таким образом придают тождественность индивидам и их группам, что образуют интегральную составную часть той или иной культуры или личности. Следовательно, формирование моральной точки зрения идет рука об руку с дифференциацией в практической сфере: вопросы морали, которые могут в принципе получить рациональное разрешение в аспекте обобщаемо-сти интересов или справедливости, отделяются теперь от вопросов оценки, которые во всеобщем аспекте предстают как вопросы добропорядочной жизни (или самоосуществления) и которые доступны рациональному рассмотрению только в лишенном проблематичного характера горизонте исторически конкретной жизненной формы или индивидуального образа жизни.
Если представить себе результаты этой абстрагирующей работы морали, то станут ясными, с одной стороны, прирост рациональности, вызванный изоляцией вопросов справедливости, а с другой стороны — вытекающие отсюда проблемы опосредования между моралью и нравственностью. В горизонте жизненного мира практические суждения как свою конкретность, так и мотивирующую действия силу заимствуют во внутренней связи с несомненно действенными идеями добропорядочной жизни, с институциализованной нравственностью вообще. Никакая проблематизация в этом кругу не может проникать настолько глубоко, чтобы были утрачены преимущества реально существующей нравственности. Именно это происходит с теми усилиями абстракции, которых требует моральная точка зрения. Поэтому Кольберг говорит о переходе к