Но подобный вывод наталкивается на одно весьма распространенное человеческое чувство. Моральная дисциплина только что представлялась нам как нечто вроде блага самого по себе; кажется, что она должна обладать ценностью в себе и для себя, поскольку ей следует подчиняться не по причине действий, которые она приказывает нам совершать, и их значения, но потому, что она нам приказывает. Однако мы склонны скорее видеть в ней стеснение, может быть, и необходимое, но всегда тягостное, зло, с которым надо мириться, так как оно неизбежно, но которое нужно стремиться сводить к минимуму. И в самом деле, разве дисциплина, любая дисциплина, не является, по сути, тормозом, ограничением деятельности человека? Но ограничивать, тормозить – значит отвергать существование, мешать ему – значит, следовательно, отчасти разрушать его, а всякое разрушение плохо. Если жизнь хороша, как может быть хорошо, чтобы ее сдерживали, стесняли, устанавливали границы, которые бы она не могла преодолеть? А если жизнь не хороша, то что может иметь ценность в этом мире? Ведь быть – значит действовать, значит жить, а всякое умаление жизни – это умаление бытия. Кто говорит о дисциплине, говорит о принуждении, неважно, материальном или моральном. Но разве всякое принуждение не является по определению насилием над природой вещей? Именно исходя из этих соображений, уже Бентам видел в любом законе зло, которое можно терпеть, которое может быть оправдано только в том случае, когда оно жизненно необходимо. Поскольку в действительности индивидуальные деятельности, развиваясь, сталкиваются, а сталкиваясь, рискуют оказаться в состоянии войны, необходимо обозначать справедливые границы, которые они не могут переступить; но это ограничение само по себе содержит нечто анормальное. Для Бентама мораль, как и законодательство, есть своего рода патология. Большинство ортодоксальных экономистов говорит на том же языке. И несомненно под влиянием того же чувства, начиная с Сен-Симона, величайшие теоретики социализма допускали в качестве возможного и желательного такое общество, в котором всякая регламентация будет исключена. Идея авторитета, более высокого, чем жизнь, и устанавливающего для нее законы, казалась им пережитком прошлого, предрассудком, который не должен сохраниться. Жизни самой надлежит создавать закон для самой себя. Ничто не может быть вне ее и над ней.
Мы приходим, таким образом, к тому, что рекомендуем людям не склонность к умеренности, к чувству меры, моральному ограничению, но прямо противоположное чувство, а именно нетерпимое отношение ко всякой узде и к любому ограничению, желание бесконечного саморазвития, влечение к беспредельному. Кажется, что человек будет скован, если только перед ним не будет открываться безграничный горизонт. Конечно, мы прекрасно осознаем, что никогда не будем в состоянии его достигнуть; но считается, что по крайней мере перспектива нам необходима, что только она может дать нам ощущение полноты бытия. Отсюда проистекает своего рода культ, характерный для стольких писателей ХIХ в., говоривших о чувстве бесконечности. В нем видят чувство главным образом благородное, поскольку через него человек стремится возвыситься над всеми границами, которые ему противопоставляет природа, и освобождается, по крайней мере в идеале, от всякого принижающего его ограничения.
Один и тот же педагогический прием становится совершенно отличным от самого себя в зависимости от того, как он применяется; а применяется он весьма различным образом, в зависимости от того, как он понимается. Дисциплина поэтому будет иметь очень разнородные результаты, соответственно тому представлению, которое мы сформулируем относительно ее сущности и роли в жизни в целом, и особенно в воспитании. Поэтому важно, чтобы мы стремились уточнить, какова эта роль, и не оставляли нерешенным очень серьезный вопрос, возникающий по этому поводу. Следует ли видеть в дисциплине простой надзор, внешний и материальный, единственный смысл существования которого – предотвращать определенные поступки, – и который не приносит никакой пользы помимо этого предотвращающего воздействия? Или же, наоборот, как позволит предположить наш анализ, не будет ли она инструментом sui generis морального воспитания, обладающего собственной, внутренне присущей ему ценностью и отмеченного особой печатью морального характера?
Прежде всего тот факт, что дисциплина социально полезна, сама по себе и независимо от поступков, которые она предписывает, очень легко доказать. В самом деле, социальная жизнь есть лишь одна из форм организованной жизни, а всякая живая организация предполагает определенные правила, от которых она не может отклониться без болезненных потрясений. Для того чтобы она могла сохраняться, необходимо, чтобы она была в состоянии все время отвечать на требования среды, так как приостановка жизни влечет за собой смерть или болезнь. Значит, если бы на каждое внешнее воздействие живое существо было бы вынуждено, двигаясь ощупью, заново искать подходящий способ реагирования, то разрушительные силы, осаждающие его со всех сторон, быстро подвергли бы его дезорганизации. Вот почему способ реагирования различных органов, в том, что в нем наиболее важно, носит предопределенный характер; существуют способы действий, которые навязываются регулярно, всякий раз, когда возникают одни и те же обстоятельства. Это то, что называют функцией органа. Но коллективная жизнь подчинена тем же самым потребностям, и регулярность ей не менее необходима. Нужно, чтобы постоянно, каждое мгновение было обеспечено функционирование семейной, профессиональной, гражданской жизни; а для этого надо, чтобы не было необходимости непрерывно искать ее форму. Нужно, чтобы были установлены нормы, определяющие, какими должны быть эти отношения, и чтобы индивиды им подчинялись. Именно это подчинение и составляет повседневную обязанность.
Но данное объяснение и данное обоснование недостаточны. Мы не объяснили институт, показав, что он полезен для общества. Нужно еще, чтобы он не сталкивался с непреодолимым сопротивлением со стороны индивидов. Если институт применяет насилие над индивидуальной природой, то каким бы он ни был социально полезным, он не сможет ни родиться, ни особенно сохраниться, поскольку он не будет в состоянии укорениться в сознаниях. Конечно, социальные институты имеют непосредственной целью интересы общества, а не индивидов как таковых. Но в то же время, если они разрушают первоисточник жизни индивида, то тем самым они разрушают также и тот первоисточник, из которого сами они черпают свою собственную жизнь. А мы видели, что дисциплину часто обвиняли в том, что она насилует естественную конституцию человека, поскольку она препятствует его свободному развитию. Обоснован ли этот упрек? Верно ли, что дисциплина является для человека причиной его умаления и ограничения его могущества? Верно ли, что деятельность перестает быть самой собой в той мере, в какой она подчинена моральным силам, которые ее превосходят, сдерживают и регулируют?
Наоборот, неспособность удерживаться в определенных границах для всех форм человеческой деятельности и даже, шире, для всех форм биологической активности, является признаком болезненного состояния. Нормальный человек перестает испытывать голод, когда он принял определенное количество пищи; это больной булимией не может насытиться. Здоровые, нормально активные люди любят ходьбу, но маньяк ходьбы испытывает потребность непрерывно, без передышки метаться, и ничто не может его удержать. Даже самые благородные чувства, такие как любовь к животным, и даже любовь к другому человеку, когда они превосходят некоторую меру, являются несомненным признаком повреждения воли. То, что мы любим людей, что мы любим зверей, нормально, но при условии, что та и другая симпатии не выходят за определенные границы; если же, наоборот, они развиваются в ущерб другим чувствам, то это признак некоего внутреннего расстройства, о патологическом характере которого врачи хорошо знают. Некоторые думали, что чисто интеллектуальная деятельность свободна от такой необходимости. Хотя, по их мнению, мы удовлетворяем голод посредством определенного количества пищи, «мы не удовлетворяем наш разум определенным количеством знания». Это заблуждение. В каждый момент времени наша нормальная потребность в науке жестко определена и ограничена целой совокупностью условий. Прежде всего, мы не можем вести более интенсивную интеллектуальную жизнь, чем позволяют состояние, уровень развития, достигнутые в определенный момент нашей центральной нервной системой. Если же мы попытаемся превзойти этот лимит, то из-за этого окажется разрушенным субстрат нашей ментальной жизни, а вместе с тем – и сама наша ментальная жизнь. Более того, мышление есть лишь одна из наших психических способностей; наряду со способностями чисто отображательными, существуют способности активные. Если первые развиваются сверх меры, то другие из-за этого неизбежно атрофируются, а отсюда следует болезненная неспособность к деятельности. Для того чтобы мы могли действовать в жизни, необходимо, чтобы мы допускали множество вещей, не пытаясь создать себе о них некое научное понятие. Если мы хотим все делать правильно, нам нет нужды изо всех сил рассуждать и отвечать на наши бесконечные «почему». Именно это характерно для анормальных состояний, которые врач называет болями. И то, что мы говорим об интеллектуальной деятельности, может быть так же сказано о деятельности эстетической. Народ, непригодный для наслаждения искусством, – это варварский народ. Но с другой стороны, когда в жизни народа искусство занимает чрезмерно большое место, он в той же мере отказывается от серьезной жизни, и в результате дни его сочтены.
Дело в том, что на самом деле, чтобы жить, нам необходимо удовлетворять множество потребностей с помощью ограниченного объема жизненных энергий. Количество энергии, которое мы можем и должны направлять на осуществление каждой отдельной цели, таким образом, также неизбежно ограничено: оно ограничено всей совокупностью сил, которыми мы располагаем, и соответствующим значением преследуемых целей. Всякая жизнь, следовательно, есть сложное равновесие, разнообразные элементы которого ограничивают друг друга, и это равновесие не может нарушиться, не вызывая страдание и болезнь. Более того. Даже та форма активности, в пользу которой это равновесие нарушается, как раз вследствие чрезмерного развития, которое она таким образом получает, становится источником страданий для индивида. Потребность, желание, освобожденные от всякого тормоза и от всякого правила, не привязанные более к какому-нибудь определенному объекту и, благодаря самой этой определенности, ограниченные и сдерживаемые, для субъекта, который их испытывает, могут быть лишь причиной постоянных мучений. Действительно, какое удовлетворение может нам принести эта потребность, ведь она уже по определению не может быть удовлетворена? Неутолимая жажда не может быть утолена. Для того чтобы мы испытывали какое-то удовольствие от своего действия, нужно еще, чтобы у нас было ощущение, что наше действие служит чему-то, т. е. последовательно приближает нас к цели, к которой мы стремимся. Но мы не можем приближаться к цели, которая по определению находится в бесконечности. Расстоя