Моральное животное — страница 22 из 87

сознательно дарвинистской.)

Александер утверждал, что в сильно стратифицированных моногамных обществах есть что-то искусственное. В пользу данного наблюдения говорит тот факт, что в большинстве таких обществ полигиния есть, стоит лишь копнуть чуточку глубже. Хотя быть любовницей даже сегодня считается постыдным, многие женщины предпочитают эту роль двум другим альтернативам: либо быть верной мужчине с меньшими средствами, либо остаться одинокой.

После того как Александер выделил два вида моногамных обществ, его идеи получили поддержку из другого, менее явного источника. Антропологи Стивен Голен и Джеймс Бостер показали, что феномен приданого – перевод имущества из семьи невесты в семью жениха – обнаруживается почти исключительно в обществах с социально навязанной моногамией. Так, традиция давать за невестой приданое практикуется в 37 процентах стратифицированных неполигиничных обществ и только в 2 процентах всех нестратифицированных неполигиничных обществ. (Для полигиничных обществ эта цифра составляет около 1 процента[158].) Другими словами, хотя всего 7 процентов известных науке обществ характеризуются социально навязанной моногамией, они составляют 77 процентов обществ с традицией приданого. Из этого следует, что приданое – продукт рыночного дисбаланса; ограничивая мужчину одной женой, моногамия искусственно делает богатых мужчин драгоценным товаром. Приданое – цена за этот товар. Не исключено, что в обществе с узаконенной полигинией самые состоятельные мужчины (и, возможно, самые обаятельные и мускулистые – одним словом, обладающие чем-то, что может частично перевесить материальную составляющую) вместо огромного приданого скорее выберут много жен.

Победители и проигравшие

Допустим, мы согласились с таким подходом к браку. Мы отказались от западной этноцентрической перспективы и гипотетически приняли дарвинистский тезис, согласно которому мужчины (сознательно или несознательно) стремятся к обладанию как можно большим количеством машин для секса и рождения детей, а женщины (сознательно или несознательно) преследуют цель максимизировать ресурсы, доступные потомству. В этом случае у нас в руках оказывается ключ к объяснению того, почему моногамия до сих пор с нами: хотя полигиничное общество часто представляется весьма желанным для мужчин и ненавистным для женщин, на самом деле ни тот, ни другой пол не может похвастаться естественным консенсусом по данному вопросу. Очевидно, что институт моногамии не слишком отвечает интересам женщин, которые вышли замуж за бедного мужчину и не против обменять его на половину богатого. Равно очевидно и то, что институт полигинии не принесет счастья тем бедным мужчинам, которых бросили меркантильные супруги.

Эти на первый взгляд ироничные соображения относятся не только к людям, находящимся у самого подножия материальной пирамиды. Если рассуждать сугубо с дарвинистской точки зрения, в моногамной системе большинство мужчин, вероятно, окажутся в лучшем положении, а большинство женщин – в худшем. Это важный момент, заслуживающий краткого иллюстративного отступления.

Рассмотрим грубую и неромантичную, но аналитически удобную модель брачного рынка. Возьмем тысячу мужчин и тысячу женщин, ранжированных согласно их привлекательности как супругов. Хорошо, хорошо, в реальной жизни нет единого мнения в таких вопросах. Но четкие закономерности есть. Немногие женщины предпочтут безработного и беспутного мужчину амбициозному и успешному (при прочих равных), и немногие мужчины выберут тучную, несимпатичную и глупую женщину вместо фигуристой, красивой и умной. Во имя интеллектуального прогресса объединим эти и другие аспекты привлекательности в одну категорию.

Предположим, эти две тысячи человек живут в моногамном обществе. Каждая женщина должна выйти замуж за мужчину одного с ней положения. Конечно, она хотела бы выйти замуж за мужчину рейтингом повыше, но всех их уже разобрали вышестоящие конкурентки. Мужчины тоже были бы не прочь жениться на женщине более высокого статуса, но не могут этого сделать по той же причине. Перед тем как все эти помолвленные пары поженятся, давайте узаконим полигинию и волшебным образом избавимся от ее позорного клейма. И предположим, что как минимум одна женщина – скажем, вполне привлекательная, но не слишком умная особа с рейтингом 400 – бросает своего жениха (мужчину № 400, продавца обуви) и соглашается стать второй женой преуспевающего юриста (мужчины № 40). Это не так уж и неправдоподобно – в сущности, она отказывается от семейного дохода примерно в 40 000 долларов в год, часть которого ей придется зарабатывать самой (например, в Pizza Hut), в пользу ежегодного дохода в 100 000 долларов и возможности вообще не работать (не говоря уж о том, что мужчина № 40 танцует лучше, чем мужчина № 400)[159].

Даже если таким полигинным социально-экономическим «лифтом» воспользуется всего одна женщина, положение большинства других женщин улучшится, а положение большинства мужчин ухудшится. Все 600 женщин, чей рейтинг ниже рейтинга нашей перебежчицы, поднимутся на ступень вверх, чтобы заполнить образовавшийся вакуум; и у них по-прежнему будет собственный муж, причем улучшенный его вариант. С другой стороны, 599 мужчин получат жену, немного уступающую их бывшим невестам, а один вообще останется холостяком. Конечно, в реальной жизни женщины не поднимаются по социально-экономической лестнице скопом. Очень скоро вам непременно попадется женщина, которая, поразмыслив, останется со своим мужчиной. Но в реальной жизни вы, скорее всего, столкнетесь с тем, что воспользоваться полигинным лифтом пожелает отнюдь не единственная миловидная особа. Таким образом, главный тезис остается в силе: общество, в котором женщины вольны делиться мужьями, предполагает расширение возможностей, доступных многим, многим из них – даже тем, кто предпочтет не делиться[160]. И наоборот, многим, многим мужчинам полигиния не принесет ничего хорошего.

Получается, официально оформленная моногамия, которая часто рассматривается как победа в борьбе за эгалитаризм и права женщин, в действительности не оказывает никакого уравнивающего действия. Полигиния намного равномернее распределила бы мужской капитал. Красивые, веселые жены обаятельных и подтянутых корпоративных «титанов» отвергают полигинию как нарушение базовых прав женщин. Вполне разумно с их стороны. А вот для замужней женщины, живущей в нищете, или одинокой женщины, мечтающей о муже и ребенке, совершенно естественно спросить: какие такие права женщин защищает моногамия? Единственные непривилегированные граждане, которые должны одобрять моногамию, – это мужчины. Именно она дает им доступ к женщинам, которые в противном случае предпочли бы подняться по социальной лестнице на несколько ступенек выше.

Таким образом, за воображаемым столом переговоров, в результате которых появилась традиция моногамии, собрались не мужчины и не женщины. Моногамия не минус для первых и не плюс для вторых; внутри обоих полов интересы естественным образом пересекаются. Скорее, великий исторический компромисс был заключен между более удачливыми и менее удачливыми мужчинами. Для них институт моногамии действительно представляет подлинный компромисс: самые удачливые по-прежнему получают самых привлекательных женщин, но только по одной на каждого. Такое объяснение моногамии – как дележки сексуальной собственности среди мужчин – согласуется с фактом, который мы упомянули в начале этой главы: именно в руках мужчин обычно сосредоточена политическая власть, и именно мужчины на всем протяжении человеческой истории заключали большинство политических сделок.

Разумеется, это вовсе не означает, что мужчины однажды собрались и, обсудив все «за» и «против», пришли к выводу, что каждому полагается только одна жена. Скорее, идея в том, что полигиния несовместима с ключевыми ценностями эгалитаризма – ценностями, пропагандирующими не равенство между полами, а равенство между мужчинами. Кстати, не исключено, что «ценности эгалитаризма» – слишком мягкое выражение. Когда политическая власть распределилась более равномерно, коллекционирование женщин мужчинами высшего класса просто стало неприемлемым. Мало что вызывает у правящей элиты больше поводов для беспокойства, нежели масса сексуально голодных и бездетных мужчин, обладающих хотя бы малой толикой политической власти.

Этот тезис остается только тезисом[161]. Впрочем, действительность (по крайней мере, в общих чертах) с ним согласуется. Лора Бетциг показала, что в доиндустриальных обществах крайняя полигиния часто идет рука об руку с крайней политической иерархичностью, достигая апогея при наиболее деспотических режимах. (Король зулусов, например, который имел право на сто жен, а то и больше, карал смертью всякого, кто позволял себя кашлянуть, плюнуть или чихнуть за его столом.) Сверх того, в большинстве таких обществ распределение сексуальных ресурсов сообразно политическому статусу четко определено. У инков представители четырех политических должностей, от местного управляющего до правителя, имели право на семь, восемь, пятнадцать и тридцать женщин соответственно[162]. Само собой разумеется, что по мере распределения политической власти менялось и распределение жен. Результат: принцип «один человек – один голос» и принцип «один мужчина – одна жена». И тот и другой характерны для большинства современных промышленно развитых стран.

Правильно или нет, но эта теория происхождения современной институциализированной моногамии – наглядный пример того, что дарвинизм может предложить историкам. Дарвинизм, конечно же, не объясняет историю как эволюцию; естественный отбор работает не настолько быстро, чтобы порождать текущие изменения на уровне культуры и политики. Зато естественный отбор создал разум, который на это способен. И понимание того, как именно он создал этот разум, может пролить новый свет на движущие силы истории. В 1985 году выдающийся историк Лоренс Стоун опубликовал эссе, где подчеркивал эпическое значение раннехристианского упора на верность мужей и незыблемость брака. Рассмотрев пару теорий о распространении данного культурного новшества, он заключил, что ответ «остается неясным»