Моральное животное — страница 23 из 87

[163]. Вероятно, дарвинистское объяснение – моногамия есть непосредственное выражение политического равенства среди мужчин – заслуживало хотя бы упоминания. Едва ли является совпадением то, что христианство, призывавшее к моногамии как политически, так и интеллектуально, часто апеллировало именно к бедным, бесправным слоям населения[164].

Что не так с полигинией?

Дарвинистский анализ брака существенно усложняет выбор между моногамией и полигинией. Он показывает, что выбирать приходится не между равенством и неравенством. Выбирать приходится между равенством среди мужчин и равенством среди женщин. A это непросто.

Существует несколько убедительных причин голосовать за равенство мужчин – то есть моногамию. Во-первых, моногамия позволяет избежать гнева феминисток, которые и слышать не желают, что полигиния освободит угнетенных, прозябающих в нищете женщин. Во-вторых, моногамия – единственная система, способная, по крайней мере теоретически, обеспечить супругом почти каждого. Но главное, оставлять большое количество мужчин без жен и детей не только несправедливо – это опасно.

Основной источник опасности – половой отбор среди мужчин. Мужчины давно соперничали за доступ к дефицитному половому ресурсу: женщинам. И цена проигрыша в этом соперничестве настолько высока (генетическое забвение), что естественный отбор побудил их соревноваться с особым неистовством. Во всех культурах мужчины больше женщин склонны к насилию, включая убийство. (На самом деле это справедливо в отношении всего животного мира: самцы почти всегда воинственнее самок, за исключением тех видов – например, плавунчиков, – где родительский вклад самца настолько велик, что самки могут размножаться чаще, чем самцы.) Даже когда насилие направлено не на полового конкурента, оно часто сводится к сексуальному соперничеству. Тривиальная ссора может закончиться тем, что один мужчина убьет другого, дабы «сохранить реноме» – иными словами, заработать тот вид примитивного уважения, который в анцестральной среде мог поднять статус и принести награды сексуального характера[165].

К счастью, мужская жестокость смягчается определенными обстоятельствами. И одно из них – супруга. Разумно ожидать, что одинокие мужчины будут соперничать с особой свирепостью. Так оно и есть. Неженатые мужчины в возрасте от 24 до 35 лет убивают других мужчин примерно втрое чаще, чем женатые мужчины того же возраста. Отчасти это различие, без сомнений, служит отражением двух мужских типажей – мужчин, которые женятся, и мужчин, которые не женятся. Тем не менее Мартин Дали и Марго Уилсон утверждают: ключевую роль играет «умиротворяющий эффект брака»[166].

Убийство – не единственная вещь, к которой особенно склонны «неумиротворенные» мужчины. Последние намного чаще идут на риск и другие преступления (к примеру, грабеж) и с большей вероятностью прибегнут к изнасилованию. Более того, рискованный, преступный образ жизни часто влечет за собой злоупотребление наркотиками и алкоголем, что, в свою очередь, еще больше уменьшает шансы заработать достаточно денег, чтобы привлечь женщин законными способами[167].

Вот, пожалуй, лучший аргумент в пользу моногамного брака с его уравнивающим влиянием на мужчин: неравенство мужчин социально деструктивнее, причем и для мужчин, и для женщин, нежели неравенство женщин. Полигиничная нация, где многие мужчины с низким доходом остаются без пары, – не та страна, где большинство из нас хотело бы жить.

К сожалению, мы уже живем в такой стране. Соединенные Штаты – больше не нация институционализированной моногамии. Это нация последовательной моногамии. А последовательная моногамия в некоторых отношениях ничем не отличается от полигинии[168]. За свою карьеру Джонни Карсон[169] (как, впрочем, и многие другие богатые и статусные мужчины) монополизировал лучшие репродуктивные годы сразу нескольких молодых женщин. Где-то там был мужчина, который мечтал о семье и красивой жене; если бы не Джонни Карсон, он бы женился на одной из них. Даже если этому мужчине и удалось найти женщину, то он, бесспорно, «умыкнул» ее из-под носа другого мужчины. Таков эффект домино: дефицит фертильных женщин спускается вниз по социальной пирамиде.

Как бы абстрактно-теоретически это ни звучало, именно так все и происходит. Фертильный период у женщины длится около двадцати пяти лет. Когда один мужчина контролирует более двадцати пяти лет женской фертильности, то другой вынужден довольствоваться меньшим. А если, в дополнение ко всем последовательным мужьям, вы добавите молодых мужчин, которые живут с женщиной по пять лет перед тем, как принять решение не жениться на ней, а затем делают это снова (и, наконец, лет в тридцать пять женятся на двадцативосьмилетней), суммарный эффект может оказаться весьма и весьма существенным. Если в 1960 году число мужчин и женщин сорока лет и старше, никогда не состоявших в браке, было примерно одинаковым, то к 1990 году одиноких мужчин стало гораздо больше, чем женщин[170].

Не такая уж и сумасшедшая мысль – думать, будто часть бездомных алкоголиков и насильников, случись им родиться до 1960-х годов и расти в социальном климате, когда женские ресурсы были распределены более равномерно, вовремя нашли бы себе жену и выбрали бы менее рискованный и деструктивный образ жизни. В любом случае факт остается фактом: если полигиния действительно может оказать пагубное влияние на наименее удачливых мужчин и косвенно на всех нас, выступать против легализованной полигинии недостаточно. (Кстати, легализация полигинии не была актуальной политической угрозой в последний раз, когда я проверял.). Нас должна беспокоить полигиния де-факто, которая уже существует. Главный вопрос не в том, можно ли спасти моногамию, а в том, можно ли ее восстановить. В поисках ответа к нам с энтузиазмом присоединятся не только недовольные холостяки, но и многие бывшие жены – особенно те, кому не посчастливилось выйти замуж за кошелек вроде Джонни Карсона.

Дарвинизм и нравственные идеалы

Эти взгляды на брак – классический пример той роли, которую дарвинизм может сыграть в рассуждениях о морали. Что он не может делать, так это снабдить нас базовыми моральными ценностями. Например, хотим мы жить в эгалитарном обществе или нет – выбор за нами; безразличие естественного отбора к страданиям слабых – не та вещь, которую стоит имитировать. Нас не должно волновать, действительно ли убийства, грабежи и насилие в некотором смысле «естественны». Нам решать, насколько отвратительными мы находим такие явления и насколько жестко готовы с ними бороться.

Как только мы приняли такие решения, как только выработали нравственные идеалы, дарвинизм поможет нам понять, какие социальные институты будут отвечать им лучше всего. В данном случае он подсказывает нам, что превалирующий брачный институт – последовательная моногамия – во многом эквивалентен полигинии. Как таковой, этот институт порождает неравенство среди мужчин и еще больше усугубляет положение обездоленных. Цена такого неравенства – жестокость, воровство, насилие и т. п.

В этом свете старые дебаты о морали приобретают новый оттенок. В частности, тенденция политических консерваторов монополизировать аргумент о «семейных ценностях» начинает выглядеть, мягко говоря, странной. Либералы, озабоченные «глубинными причинами» преступности и бедности, могли бы логически выработать некоторую любовь к «семейным ценностям». Так, снижение количества разводов за счет большей доступности молодых женщин для мужчин с низкими доходами может удержать заметное число мужчин от преступности, наркомании, а иногда и бродяжничества.

Учитывая материальные возможности, которые полигиния (даже полигиния де-факто) открывает перед бедными женщинами, либералы, разумеется, должны выступать против моногамии. На самом деле против моногамии могут выступить даже феминистки. Так или иначе, очевидно, что дарвинистский феминизм – феминизм более сложный и неоднозначный. С точки зрения дарвинизма «женщины» не есть монолитная группа, объединенная общими интересами, одинаковыми от природы; единого «женского братства» не существует[171].

Есть еще одно негативное следствие принятых брачных норм, высвеченное новой парадигмой, – цена, которую платят за них наши дети. Мартин Дали и Марго Уилсон пишут: «Наиболее очевидный прогноз, вытекающий из дарвинистского подхода к родительской мотивации, по всей вероятности, состоит в следующем: неродные родители в целом склонны меньше заботиться о детях, чем родители биологические». Таким образом, «дети, воспитываемые людьми, не являющимися их естественными родителями, больше подвержены эксплуатации и иным рискам. Родительский вклад – драгоценный ресурс; посему отбор должен благоприятствовать такому устройству психики родителей, которое не позволит транжирить его на неродственников»[172].

По мнению отдельных дарвинистов, данный вывод настолько очевиден, что его проверка – пустая трата времени. Тем не менее Дали и Уилсон все-таки взяли на себя этот труд. И то, что они обнаружили, удивило даже их. В 1976 году американские дети, живущие с одним или обоими неродными родителями, приблизительно в сто раз чаще подвергались жестокому обращению, влекущему за собой летальный исход, чем дети, проживающие с биологическими родителями. В одном канадском городе в 1980-х годах ребенок младше двух лет, проживающий с одним неродным родителем, имел в семьдесят раз больше шансов быть убитым, чем ребенок, проживающий с двумя родными родителями. Конечно, детоубийство совершает лишь крошечная доля неродных родителей; развод и повторный брак матери – отнюдь не смертный приговор ребенку. Но задумайтесь о более распространенной проблеме нефатального насилия. Как показывают исследования, у детей младше десяти лет, проживающих с одним родным и одним неродным родителем, в 3–40 раз больше шансов подвергнуться жестокому обращению, чем у детей, проживающих с двумя родными родителями