Удивительно, но Китчер требует особой осторожности не от всех социологов, а лишь от последователей Дарвина. Отчего-то он уверен, что ошибочные дарвинистские теории о поведении несут большую опасность. Но с какой стати? Долго господствовавшая крайне антиэволюционистская догма об отсутствии у мужчин и женщин важных врожденных поведенческих различий в области ухаживаний и секса породила массу страданий в последние десятилетия и, мало того, не соответствовала вообще никаким «стандартам доказательности» – не была подкреплена никакими фактами и откровенно противоречила народной мудрости всех культур на планете. Однако Китчера это не волнует. Видимо, он считает, что, если в теории нет ни слова про гены, значит, она априори безопасна. На мой взгляд, разумнее считать безопасными те теории, в которых нет ни одной ошибки. А если, как это часто бывает, мы не можем наверняка определить, какая теория правильная, а какая нет, то лучше выбирать наиболее правдоподобную. Эволюционная психология на сегодняшний день предлагает самые убедительные гипотезы, многие из которых надежно подтверждены.
Помимо внешних нападок, честному ученому-эволюционисту приходится бороться еще и с внутренними демонами. В рамках новой парадигмы истину нередко стремятся подсластить, например, приуменьшить различия между мужчинами и женщинами. Констатируя бо́льшую склонность мужчин к полигамии, чересчур политкорректные социологи-дарвинисты непременно добавляют: «Помните, что это статистическое обобщение, конкретный человек может сильно отличаться от нормы своего пола» (все верно, однако подобные отклонения крайне редко бывают настолько велики, чтобы приблизиться к норме другого пола, а в половине случаев они вообще не уменьшают, а увеличивают различия). Или так: «Помните, что поведение зависит от окружения и сознательного выбора. Мужчины могут удержаться от измен» (опять же верно и принципиально важно, но многие наши импульсы настолько сильны, что так просто их не подавишь – потребуется приложить недюжинные усилия – по щелчку, как рекламу, их не выключишь).
Подобные «подслащения» не просто недостоверны, они откровенно опасны. Видимо, осознавая это, Джордж Уильямс, отец-основатель новой эволюционной парадигмы, сознательно сгущал краски и называл естественный отбор «злом». На мой взгляд, это другая крайность, ведь все то, что в нас есть хорошего, также формировалось в процессе эволюции. Однако в целом Уильямс был прав: главные препоны на пути к справедливости и благопристойности заключены в наших генах. В этой книге я буду не раз отходить от популистских идей, продвигаемых некоторыми дарвинистами, и намеренно делать упор на темных сторонах человеческой природы, так как полагаю, что недооценить врага гораздо опаснее, чем переоценить.
Часть втораяСоциальные узы
Глава 7Семья
Но рабочий муравей весьма сильно отличается от своих родителей и совершенно стерилен; поэтому приобретенные модификации в строении или инстинкте он никогда не мог последовательно передавать своему потомству.
Можно с полным правом спросить, каким образом возможно примирить этот случай с теорией естественного отбора?
[Вчера] Додди [сын Дарвина Уильям] проявил щедрость и угостил Энни последним куском своего имбирного пряника, а сегодня… он снова положил свой последний кусок на диван для Энни, а затем, явно довольный собой, воскликнул: «О, добрый Додди! Добрый Додди!»
Все мы в глубине души считаем себя самоотверженными и бескорыстными. И временами так оно и есть. Однако в сравнении с общественными насекомыми мы – свиньи. Спасая улей, пчелы жалят врага и погибают. Чтобы защитить колонию, одни муравьи взрывают себя; другие всю жизнь работают дверью, отгоняя насекомых без «пропуска»; третьи служат живыми мешками с едой на случай голода[273]. Разумеется, эта «мебель» не имеет потомства.
Дарвин посвятил более десяти лет вопросу о том, как естественный отбор мог создать целые касты муравьев, не оставляющих потомков. Тем временем сам он оставил достаточно большое их количество. Проблема стерильных насекомых привлекла его внимание в конце 1843 года, когда на свет появился его четвертый ребенок, Генриетта; в 1856 году Дарвин стал отцом последнего, десятого, ребенка, но так и не разгадал эту загадку. Все эти годы он хранил теорию естественного отбора в тайне – возможно, именно из-за проблемы с муравьями, «трудности, которая сначала казалась мне непреодолимой и действительно роковою для всей теории»[274].
Размышляя над проблемой насекомых, Дарвин, вероятно, и не подозревал, что ее решение могло объяснить не только стерильность муравьев, но и структуру повседневной жизни его семьи: почему его дети то демонстрировали нежную привязанность друг к другу, то дрались, почему он чувствовал потребность учить их доброте, а они иногда сопротивлялись, или почему он и Эмма смерть одного ребенка оплакивали больше, чем другого. Иными словами, понимание механизмов самопожертвования у насекомых могло приоткрыть завесу над динамикой семейной жизни у млекопитающих, включая людей.
Хотя в конце концов Дарвин все-таки сформулировал (по крайней мере в общих чертах) правильное объяснение стерильности у насекомых, он так и не понял, насколько тесно оно связано с поведением человека. Эту связь увидели лишь сто лет спустя.
Одной из причин, возможно, была туманность объяснения, предложенного Дарвином. В «Происхождении видов» он писал, что проблема стерильности «хотя и кажется непреодолимой, уменьшается и, по моему мнению, даже совершенно исчезает, если вспомнить, что отбор может быть применен к семье так же, как и к отдельной особи, и привести к желательной цели. Заводчики крупного рогатого скота желают, чтобы мясо и жир были соединены известным образом, и хотя животное, обладающее этими свойствами, идет на бойню, однако животновод уверенно продолжает разводить ту же породу, и это ему удается»[275].
Какой бы странной ни казалась ссылка на животноводов, все встало на свои места после 1963 года, когда молодой британский биолог Уильям Д. Гамильтон наметил общие положения теории родственного отбора[276]. Фактически теория Гамильтона – это перевод мыслей Дарвина на язык генетики, который в XIX веке еще не существовал.
Сам термин «родственный отбор» предполагает определенную связь с утверждением Дарвина о том, что «отбор может быть применен к семье», а не только к отдельному организму. Хотя это предположение истинно, оно тем не менее способно ввести в заблуждение. Красота теории Гамильтона состоит в том, что она рассматривает отбор не столько на уровне индивида или семьи, сколько на уровне гена. Гамильтон был первым ученым, ясно выразившим эту центральную тему новой дарвинистской парадигмы: анализ выживания с точки зрения генов.
Возьмем молодого бурундука, у которого еще нет детенышей и который, обнаружив опасность, встает на задние лапки и издает громкий сигнал тревоги. Разумеется, этот сигнал может привлечь внимание хищника и привести к моментальной смерти. Если смотреть на естественный отбор так, как на него смотрели почти все биологи вплоть до середины XX века – как на процесс, связанный с выживанием и размножением животных, то такое поведение не имеет смысла. Если у бурундука нет потомства, которое нужно спасать, то предупреждающий сигнал – эволюционное самоубийство. Верно? Гамильтон ответил на этот вопрос отрицательно.
В теории Гамильтона акцент смещен с самого бурундука, подающего сигнал, на соответствующий ген (или несколько генов). В конце концов, бурундуки – как, впрочем, и все другие животные – не живут вечно. Единственная потенциально бессмертная органическая единица – это ген (точнее, паттерн информации, закодированный в гене; физический ген умирает после передачи этого паттерна в процессе репликации). Таким образом, в рамках эволюции, включающей сотни, тысячи, даже миллионы поколений, вопрос не в том, что происходит с отдельными особями. Вопрос в том, что происходит с отдельными генами. Некоторые исчезнут, другие будут процветать. Но какие? Вот что важно. Каково будет гену «самоубийственного сигнала», например?
Неожиданный ответ, лежащий в основе теории Гамильтона, таков: «ему будет неплохо» – при удачном стечении обстоятельств. Причина в том, что несущий данный ген бурундук может спасти своим сигналом несколько близких родственников. Не исключено, что у некоторых из них тоже есть этот ген. В частности, можно полагать, что носителями гена будет половина всех его братьев и сестер (в случае полусиблингов – одна четверть).
Если предупреждающий сигнал спасет жизни четырех полных сиблингов, несущих ответственный за него ген, то ген как таковой преуспеет, даже если сам сторож при этом погибнет. Разумеется, в масштабе веков «самоотверженный» ген сохранится куда лучше, чем «эгоистичный», побуждающий носителя юркнуть в безопасное место, бросив четырех сиблингов (в среднем две копии гена) на верную гибель[277]. То же верно и тогда, когда ген спасает только одного полного сиблинга; в этом случае вероятность гибели сторожа составляет один к четырем. В долгосрочной перспективе на каждый потерянный ген будут приходиться два спасенных.
В этом нет ничего мистического. Гены не могут волшебным образом почувствовать собственные копии в других организмах и не стремятся их спасать. Гены лишены не только дара ясновидения, но и сознания; они вообще ни к чему и никогда не «стремятся». Но если вдруг появляется ген, который побуждает своего носителя к поведению, содействующему выживанию или размножению других потенциальных носителей, он буд