[608]. И это после того, как в «Происхождении видов» он окрестил естественный отбор «моя теория» и Уоллеса упомянул лишь в предисловии, и то вскользь.
Общая уверенность в том, что в эпизоде с Уоллесом Дарвин повел себя как истинный джентльмен, отчасти зиждется на неверной предпосылке, будто у него был выбор. Опубликуй Дарвин спешно свою теорию без упоминания Уоллеса, разразился бы скандал, навсегда опорочивший его имя и, возможно, даже поставивший под сомнение его причастность к теории естественного отбора (причем резонанс был бы, даже если бы Уоллес не стал предъявлять претензии и повел бы себя еще святее, чем на самом деле). Так что выбора у Дарвина не было. Биограф, который с восхищением замечает, что Дарвин «не хотел потерять первенство, но еще меньше он хотел, чтобы его заподозрили в неджентльменском или, вернее даже, в неспортивном поведении»[609], описывает альтернативу, которой на деле не существовало: подозрения в нечестной игре мигом бы лишили Дарвина всякого первенства. Когда Дарвин написал Лайелю сразу после получения очерка Уоллеса: «Лучше я сожгу свою книгу, чем позволю ему или кому бы то ни было усомниться в моей честности»[610], то им двигала не столько честность, сколько здравый смысл. Или, скорее, так: им двигала честность, иметь которую в его социальном окружении предписывал здравый смысл. Совестливость не исключает практичности.
Удивительно, но тот факт, что Дарвин вовремя умыл руки и перепоручил решение этого непростого вопроса Гукеру и Лайелю – «в отчаянии отрекся», как тактично выразился один биограф[611], – отчего-то также считается доказательством его исключительного благородства, хотя он просто себя обезопасил. После того как Уоллес дал понял, что он не в претензии, Дарвин написал ему: «Хотя я ни коей мере не вмешивался в планы Лайеля и Гукера, все же я не мог не беспокоиться о том, как вы их воспримете…»[612] Что ж, если Дарвина так тревожило мнение Уоллеса, стоило бы, наверное, поинтересоваться им заранее, а не постфактум? И разве не мог он подождать с публикацией теории еще пару месяцев, если уж стоически терпел два десятилетия? Уоллес просил его лишь показать очерк Лайелю, но не требовал, чтобы тот спешно определял его судьбу.
Утверждая, что не оказывал никакого влияния на Гукера и Лайеля, Дарвин откровенно лукавил – в конце концов, это были его ближайшие друзья. Но внешне все приличия оказались соблюдены – он же не призвал в арбитры собственного брата Эразма. Однако есть все основания полагать, что в дружбе нашли проявление многие психологические механизмы, которые изначально применялись для скрепления родственных уз (привязанность, преданность, самопожертвование) – ну вы же помните, насколько естественный отбор рачителен и изобретателен.
Разумеется, Дарвин этого не знал, но и в беспристрастность друзей он всерьез верить не мог (в конце концов, суть дружбы в том, чтобы поддерживать друг друга), так что выставлять Лайеля непредвзятым «лорд-канцлером» было с его стороны весьма наигранно, особенно учитывая, что впоследствии он активно апеллировал к его дружеским чувствам, прося сделать ему личное одолжение и поддержать теорию естественного отбора.
Впрочем, в конце концов, кто я такой, чтобы судить? Я, откровенно признаться, делал вещи и похуже. Кстати, моя способность преисполниться праведным негодованием и встать в позу морального превосходства – результат избирательной слепоты, которой эволюция наделила нас всех. Теперь я постараюсь выйти за биологические границы и, собрав всю свою беспристрастность, проанализировать эволюционные особенности эпизода с Уоллесом.
Прежде всего обратите внимание на отменную нравственную гибкость Дарвина. Обыкновенно он крайне презрительно относился к ученым, которые чрезмерно носились с авторством и боялись, что конкуренты украдут их идеи, считая это «недостойным для искателей истины»[613]. И хотя он был слишком проницателен и честен, чтобы вовсе отрицать притягательность славы, он существенно преуменьшал ее и утверждал даже, что ее отсутствие не повлияет на его усердие[614]. Тем не менее, как только появился конкурент, способный отнять эту «необязательную» награду, он тут же мобилизовался и в сжатые сроки закончил «Происхождение видов», чтобы у новой теории было его имя. Он и сам видел противоречие. Через несколько недель после эпизода с Уоллесом он признался Гукеру: «Я всегда считал, что у меня достаточно великодушия, чтобы не заботиться об этом [о научном первенстве], но я ошибся и понес наказание»[615].
Однако кризис миновал, и к Дарвину вернулось его былое благочестие. В своей автобиографии он заявил, что «весьма мало заботился о том, кому припишут больше оригинальности – мне или Уоллесу»[616]. Любой, кто читал горячечные письма Дарвина Лайелю и Гукеру, не мог бы не поразиться мощи его самообмана.
Эпизод с Уоллесом наглядно демонстрирует базовое отличие психологических механизмов, связанных с родственным отбором и реципрокным альтруизмом. Обманывая или подставляя родственника, мы чувствуем вину, потому что естественный отбор «хочет», чтобы мы хорошо обращались с родными, поскольку у нас с ними много общих генов. Когда мы обманываем или подставляем друга (или случайного знакомого), механизм немного другой: тут вина возникает, потому что естественный отбор «хочет», чтобы мы казались хорошими, поскольку реципрокный альтруизм строится на том, как нас воспринимают окружающие. Так что в отношениях с неродственниками главное слыть щедрым и порядочным, а правда это или нет, не так уж важно[617]. Конечно, нередко репутация благородного человека оказывается вполне заслуженной и опирается на реальные добродетели, но, увы, так бывает не всегда.
Как видим, сознание Дарвина в этом эпизоде сработало на «отлично». Оно неизменно побуждало его вести себя благородно и порядочно в социальной среде, где для поддержания хорошей репутации были необходимы реальные, а не мнимые добродетели, но в нужный момент сумело, так сказать, немного ослабить контроль. Его хваленая совесть, эдакий бастион нравственности, оказалась достаточно гибка, чтобы в переломный момент, когда на кону стоял социальный статус, к которому он стремился всю жизнь, допустить небольшое моральное послабление. Это позволило Дарвину незаметно и почти неосознанно дернуть за нужные ниточки, чтобы убрать с дороги молодого, нахального конкурента.
Некоторые эволюционисты рассматривают сознание как распорядителя сберегательного счета, на котором хранится моральная репутация[618]. Десятилетиями Дарвин усердно накапливал капитал, недвусмысленно и разнообразно демонстрируя свою совестливость. Эпизод с Уоллесом стал моментом, когда ему пришлось рискнуть его частью, дабы не потерять все. Даже если бы поползли пересуды насчет публикации Уоллеса без его разрешения, риск был оправдан, учитывая величину ставки (слава и стремительный рост статуса). Собственно, принятие решений о распределении ресурсов – это и есть главное предназначение человеческого сознания, и в эпизоде с Уоллесом сознание Дарвина справилось на «отлично».
Как все мы знаем, рискнул Дарвин не зря: капитал он не только сохранил, но и приумножил – во многом благодаря Гукеру и Лайелю. Вот как они преподнесли ситуацию Линнеевскому обществу: «М-р Дарвин настолько высоко оценил изложенные в нем [очерке Уоллеса] взгляды, что немедленно предложил в письме сэру Чарлзу Лайелю заручиться согласием м-ра Уоллеса на скорейшую публикацию. Мы одобрили этот шаг при условии, что м-р Дарвин также не станет, как сначала намеревался, воздерживаться от публикации рукописи, составленной им на ту же тему, с которой, как было ранее сказано, один из нас познакомился еще в 1844 году и о существовании которой все эти годы мы оба знали»[619]. По-моему, гениально.
Удивительно, но даже столетия спустя эта подправленная версия событий (якобы Дарвина принудили опубликовать собственную статью одновременно с очерком Уоллеса) остается общепринятой. Один биограф даже написал, что давление Лайеля и Гукера было настолько велико, что у Дарвина просто «не оказалось выбора»[620].
Нет никаких оснований полагать, что Дарвин сознательно организовал «устранение» Уоллеса. Вспомним хотя бы импульсивное назначение Лайеля «лорд-канцлером». Обращаться к друзьям за помощью в минуту паники – вполне обычная человеческая реакция, при этом, естественно, никто из нас не думает: «Позову-ка я друга, а не кого-нибудь со стороны, – он наверняка разделит мое предвзятое мнение». То же самое касается позы нравственного страдания Дарвина: ему поверили, потому что он не знал, что это была поза, вернее, потому что это не было позой, он и в самом деле чувствовал душевную боль.
Случай с Уоллесом – не единственный эпизод, причинявший Дарвину страдания. Муки совести преследовали его постоянно. Согласно меткому наблюдению Джона Боулби, он «презирал себя за тщеславие»: «На протяжении всей жизни жажда славы и внимания сопровождалась у него чувством глубокого стыда, которым он прикрывал непозволительные стремления»[621]. Это были настоящие душевные муки. Видя их, Гукер и Лайель поверили в то, что Дарвин способен отказаться от славы, и убедили в этом весь мир. Накопление морального капитала далось Дарвину нелегко, но и дивиденды оказались немаленькими. Это вовсе не означает, что жизнь Дарвина являла собой идеальный пример адаптивного поведения, нацеленного на максимальное генетическое размножение, и что все его усилия и страдания оправдывались этой целью. Учитывая пропасть между викторианской Англией и условиями, в которых преимущественно протекала наша эволюция, ожидать такое функциональное совершенство было бы, по крайней мере, опрометчиво. Нравственные чувства Дарвина были гораздо острее, чем диктовал личный интерес. И я считаю, что если рассматривать их через призму эволюционной психологии, то многие странности и неувязки в характере Дарвина станут вполне объяснимыми, а его профессиональные усилия обретут логическую стройность, перестанут казаться беспорядочными метаниями из-за неуверенности в себе и излишней почтительности к авторитетам и предстанут в истинном свете – как упорное, неуклонное восхождение на вершину, ловко прикрытое страданиями и смирением. Муки совести помогли Дарвину обрести крепкую репутацию; почтение к успешным людям – обзавестись полезными знакомствами и подняться по социальной лестнице; мучительная неуверенность в себе – защититься от нападений; искренняя симпатия к друзьям – создать крепкую коалицию. Воистину животное!