Моральное животное — страница 71 из 87

овал эту боль, то вопрос «что за демоны заставляли его это делать», возможно, отпадет сам собой (если, конечно, вы не ответите на него: «гены, точные, как швейцарские часы»). Более того, не исключено, что ошибкой будет полагать, будто молодой Дарвин сам в каком-то смысле не поощрял это болезненное влияние. Люди вполне могут быть рассчитаны на то, чтобы воспринимать болезненное руководство, если оно способствует распространению генов (или, по крайней мере, способствовало в древних условиях). Многие явления, которые на первый взгляд напоминают родительскую жестокость, на самом деле не могут быть отнесены к межпоколенческому конфликту по Триверсу.

Одно из болезненных состояний Дарвина, которое можно будет проанализировать и понять, только если прекратить рассматривать его как противоестественное, – его беспощадная неуверенность в себе. Возможно, в древности она была оправданна, поскольку помогала человеку найти обходные пути, если он был неспособен подняться по социальной лестнице классическими способами (при помощи физической силы, приятной внешности, обаяния). Такой человек мог, например, попробовать подняться за счет увеличения вкладов в рамках реципрокного альтруизма, отсюда и чувствительная совесть, и хроническая боязнь не понравиться. Стереотипные образы надменного и бесцеремонного качка и заискивающего, почтительного хлюпика, несомненно, преувеличены, но они отражают статистически достоверную корреляцию и, вероятно, имеют эволюционный смысл. И случай Дарвина они описывают довольно верно. Он был мальчик не маленький, но неуклюжий и замкнутый и в начальной школе, по его собственному признанию, «не мог собраться с духом, чтобы поссориться»[628]. И хотя некоторые воспринимали его сдержанность как проявление надменности, большинство все же считало его добряком. «Ему нравилось маленькими услугами доставлять радость своим товарищам», – вспоминал о Дарвине одноклассник[629]. И капитан Фицрой позже поражался тому, как он умеет «с любым подружиться»[630].

Въедливое самокопание также могло развиться в результате раннего социального разочарования. Дети, не имеющие природных данных для достижения высокого статуса, могут постараться компенсировать это путем накопления знаний, особенно если у них есть к этому способности. Дарвин сумел переплавить неуверенность в своих интеллектуальных силах в ряд блестящих научных работ, которые одновременно повысили его статус и сделали его ценным взаимным альтруистом.

Если эти предположения верны, то неуверенность Дарвина в своих моральных качествах и интеллектуальных способностях – две стороны одной медали, и обе они являются проявлением социальной неуверенности и служат последним средством для повышения статуса, когда другие пути оказываются закрыты. Дарвиновская «острая чувствительность к похвале и порицанию», отмеченная Томасом Гексли, может лежать в основе этой двойственной неуверенности и быть укорененной в едином принципе психического развития[631]. И отец Дарвина, вероятно, немало сделал (с негласного согласия сына) для укрепления этой острой чувствительности.

Называя человека «неуверенным в себе», мы обычно подразумеваем, что он много переживает: по поводу того, что окружающие его не любят, что друзья от него отвернутся, что он кого-нибудь случайно обидит или даст неверную информацию. Корни неуверенности принято искать в детстве: недостаток друзей в младшем возрасте, романтические неудачи в юности, нестабильная обстановка дома, смерть члена семьи, слишком частые переезды и так далее. Подразумевается, что неудачи и треволнения в детстве неизбежно ведут к неуверенности во взрослой жизни.

Можно напридумывать кучу причин, вроде тех, что я только что отбросил, чтобы попытаться объяснить, зачем естественный отбор установил связь между детским опытом и взрослыми чертами характера (ранняя смерть матери Дарвина – благодатная почва для подобных спекуляций – у наших предков ребенок без матери не мог позволить себе излишнюю самонадеянность). Данные социальной психологии подтверждают такую корреляцию. Ясность придет, когда две эти стороны диалектики соприкоснутся друг с другом: когда психологи начнут оценивать теории развития с точки зрения соответствия эволюционным принципам и тестировать их.

Так, постепенно, мы начнем понимать, откуда берутся разные социальные особенности, такие, как сексуальная сдержанность и распущенность, толерантность и нетерпимость, высокая и низкая самооценка, жестокость и мягкость и так далее. У этих явлений, действительно, обычно оказываются самые банальные, всем известные причины (степень и характер родительской любви, количество родителей в семье, ранние романтические отношения, отношения с родными братьями и сестрами, друзьями, врагами), это значит, что они были важны для эволюции. Если психологи хотят понять процессы, которые формируют человеческую психику, они должны понять процесс, который сформировал человеческий вид[632]. И как только они это сделают, прогресс не заставит себя ждать. Вообще, определенный прогресс уже наблюдается – все больше выдвигается точных, жизнеспособных теорий, что выгодно отличает дарвинизм XXI столетия от фрейдизма XX века.

Различия между фрейдизмом и дарвинизмом сохраняются и при обращении к подсознательному, а различия снова затрагивают функцию боли. Вспомните «золотое правило» Дарвина: немедленно записывать любое наблюдение, противоречащее его теориям, поскольку «такого рода факты и мысли обычно ускользают из памяти гораздо скорее, чем благоприятные»[633]. Фрейд цитировал эту фразу как подтверждение выведенной им тенденции «выбрасывать из памяти то, что неприятно»[634]. Эту тенденцию Фрейд полагал широкой и общей, наблюдающейся как среди психически здоровых, так и среди больных и являющейся ключевой в динамике подсознания. Все бы хорошо, но есть одно «но». Болезненные воспоминания чрезвычайно трудно забыть. Фрейд сам упоминает об этом буквально через пару строк, и пациенты особенно жаловались на болезненно неотвязное «воспоминание обид или оскорблений».

Возможно, это просто означало, что тенденция забывать неприятные вещи не является всеобщей? Нет. Фрейд предпочел другое объяснение: все решает случай, иногда стремление отбрасывать болезненные воспоминания оказывается успешным, а иногда – нет; психика – это «арена цирка», где противостоящие тенденции сталкиваются, и заранее нельзя сказать, какая из них победит[635].

Эволюционным психологам гораздо проще найти ответ на данные вопросы, поскольку их представление о человеческой психике отличается от схематичного подхода Фрейда. Они уверены, что мозг в ходе эволюции, на протяжении многих веков «на скорую руку» приспосабливался к разным насущным задачам по мере их возникновения. А если нет задачи подогнать под единый знаменатель воспоминания об обидах, оскорблениях и неудобных фактах, то и не приходится ломать голову над тем, как объяснить случаи, выбивающиеся из общей картины. Можно просто искать ответы на актуальные вопросы: 1) почему мы забываем факты, противоречащие нашим взглядам; 2) почему мы помним обиды; 3) почему мы помним унижения.

Ответы мы уже примерно наметили. Забыв о неудобных фактах, можно спорить с полной убежденностью в своей правоте (а это немаловажно, ведь у наших предков в подобных спорах были генетические ставки). Запоминать обиды необходимо, чтобы иметь потом возможность потребовать компенсации или наказать обидчика. Болезненные воспоминания об унижениях заставляют нас впредь избегать действий, способных понизить наш социальный статус; а если унижения были слишком сильными, то память о них заставляет нас понизить свою самооценку в целях адаптации.

Получается, что модель человеческой психики, предложенная Фрейдом, недостаточно сложна (хотите верьте, хотите нет). У нее оказалось больше темных закутков и маленьких хитростей, чем он предполагал.

Лучшие идеи Фрейда

Главное достоинство теории Фрейда заключается в том, что он вычленил основной парадокс нашего существования: будучи по природе своей сладострастными, жадными и вообще эгоистичными, мы, однако, вынуждены вести себя цивилизованно, то есть идти к своим животным целям по извилистой дорожке сотрудничества, компромисса и ограничений. Из понимания этого парадокса вытекает главная идея Фрейда о психике как о месте столкновения животных импульсов с социальной реальностью.

Одну из биологических точек зрения на сей конфликт предложил Пол Маклин, выдвинувший теорию о том, что мозг человека можно разделить на три составляющие, или три слоя: мозг рептилий (самый древний), отвечающий за наши инстинкты, мозг млекопитающих (лимбический), отвечающий за эмоции и социальные отношения и в том числе за привязанность к детям, и новый мозг (неокортекс), отвечающий за абстрактное мышление, речь и, вероятно, привязанность к неродственникам. Как писал Маклин, он «услужливо рационализировал, оправдывал и подбирал словесные выражения для импульсов, исходящих из ретикулярного и лимбического слоя нашего мозга…»[636]. Как и многие изящные модели, она может показаться излишне простой, но между тем она хорошо отражает ключевое направление эволюции – переход от уединенного проживания к социальному, где погоня за едой и сексом становится все более тонким и сложным делом.

Подсознание (ид, «Оно», дикий зверь в подвале), вероятно, вырастает из рептильного мозга, продукта досоциальной эволюции мозга. Супер-эго («Сверх-Я»), или, нестрого говоря, совесть, является более поздним изобретением. Это источник запретов и чувства вины, нацеленных на то, чтобы ограничить ид для обеспечения генетического успеха. Супер-эго не дает нам, скажем, причинять вред родным братьям и сестрам и пренебрегать друзьями. Эго («Я») находится в середине. Его конечные, хотя и неосознанные, цели – это цели ид, однако преследуются они с учетом долгосрочной перспективы, памятуя о предостережениях и нотациях супер-эго.