с совсем даже хуже, там так-то и так-то, а у нас и вовсе ни в какие ворота не лезет и т. д. И, казалось бы, ради Бога, — в меру сил и способностей… Да прослезится хоть кто-нибудь! К тому же в наши демократические времена можно не опасаться, что рукопись не допустят к печати на том основании, что лагерь изображен в ней не столь уж страшным, дабы трепетно ужаснуть читающую публику и тем отвратить ее от преступлений.[1]
Только не надо уподобляться Видоку, сделавшему достоянием широкой публики, а вместе с ней и тюремного начальства, некоторые из сокровенных тайн кандальников, чтобы не заслужить злобно-презрительного хрипа обвинения в предательстве арестантских интересов — чего бы то ни было ради: эфемерной ли славы, вящей ли занимательности на потребу праздному читателю, розового ли упования на реформаторскую милость слезливых на досуге монархов…[2]
Ну и, казалось бы, пиши себе на здоровье… Так-то оно так, но вот беда: где эту рукопись хранить? Вот пока ее пишешь-то, да и потом, написавши? Это же не десяток-другой листочков, которые в матрацных стружках можно припрятать, втиснуть в каблучный тайник или еще куда-нибудь… А посему автор, приноравливая свой темперамент к объему тайника (который, конечно, не в матраце и не в каблуке), не без известного сожаления ограничивает себя лишь одной темой: рассказом о «странном народе». Вместе с тем ему (автору) кажется не лишним для освежения читательской памяти привести с дюжину цитат из «Мертвого дома», а также сказать несколько слов о тюрьме вообще и о своей в частности.[3]́ При этом автор исполнен решимости быть предельно объективным и по возможности откровенным — предельно объективным во всем, что касается затронутых им тем, и по возможности откровенным тогда, когда ради полноты картины возникает необходимость выявить отношение самого автора к тем или иным событиям или вопросам.
Итак, вот краткие и немногие извлечения из «Записок из Мертвого дома»:
1. Это был ад, тьма кромешная. 2. Весь этот народ работал из-под палки, следственно, он был праздный, следственно, развращался; если и не был прежде развращен, то в каторге развращался. 3. Конечно, остроги и система насильственных работ не исправляют преступника, они только его наказывают. 4. В преступнике острог и сама усиленная каторжная работа развивают только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие… 5…тягость и каторжность работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязательная, из-под палки. 6… пища показалась мне довольно достаточною… многие имели возможность иметь собственную пищу… 7. Между тем в мастерскую явились калашницы. Иные были совсем маленькие девочки… Войдя в возраст, они продолжали ходить, но уже без калачей… 8. Арестант-именинник, вставая поутру, ставил к образу свечку и молился; потом наряжался и заказывал себе обед. Покупалась говядина, рыба, делались сибирские пельмени; он наедался как вол… Потом появлялось и вино… 9. У некоторых арестантов на форштадте были любовницы. 10. Обыкновенно я покупал кусок говядины, по фунту в день. 11. К вечеру (на Рождество. — Э.К.) инвалиды, ходившие на базар по арестантским рассылкам, нанесли с собой много всякой всячины из сьестного: говядины, поросят, гусей. 12. Подаяние приносилось в чрезвычайном количестве в виде калачей, хлеба, ватрушек, пряников, шанег, блинов и прочих съедобных печений. 13…есть еще одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другие. Это: вынужденное общее сожительство.
Вообще
Дальше едешь — тише будешь
Предваряя краткий экскурс в историю того почтенного учреждения, в котором автор ныне обретается, он во избежание возможных кривотолков и недоразумений решительно заявляет, что к существованию такого социального института, как тюрьма, он относится положительно. Тюрьма нужна. Куда же без нее? Сколь бы пристально ни всматривался автор в лучезарную даль блаженного будущего, к которому, согласно предначертаниям известных пророков, человечество мчится на всех пирах, он решительно не способен усмотреть впереди эру бестюремной жизни. Не видать. Слухи-то, конечно, ходят. Но автор, человек скептический и, что называется, себе на уме, не склонен им верить. Вот, например, один очень великий государственный деятель публично клялся в свое время, что вот-вот ликвидирует преступность, так как написано-де, что для нее нет социальной почвы. Ликвидирую, говорит, и лично пожму руку последнему преступнику. Хотя в то время автор был еще довольно молодым человеком, однако и тогда он как-то не поверил этим бодрым клятвам. С одной стороны, и правильно сделал, что не поверил, так как некоторое время спустя вдруг выяснилось, что сей великий государственный муж не столь уж велик, а совсем наоборот, но, с другой стороны, эта манера не верить государственным мужам (независимо от того, чем они окажутся впоследствии) сказалась весьма пагубно на карьере автора в качестве рядового гражданина.[4]
Автора утешает лишь то, что, во всяком случае, в глазах своей очаровательно-бдительной сокурсницы он предстал эдаким любителем литературной классики. Автор краснеет, воображая, как была бы шокирована эта прелестница, найди она не Щедрина, а, скажем, такую вульгарную частушку, родившуюся после ухода Хрущева на пенсию:
«Стыд и срам на всю Европу!
Темнота мы, темнота!
Десять лет лизали ж…у
Оказалось, что не та!!!
Но мы ждём, не унывая,
Уж такой у нас народ!
Наша партия родная
Нам другую подберет!»
Разумеется, автору известно, что тюрьма не внеисторична, подвержена различным модификациям и — теоретически — стремится к светлой перспективе превращения из карательного учреждения в сплошь перевоспитательное. Автор не мнит себя этаким совершенством, однако без обиняков заявляет, что лично он не хочет, чтобы его перевоспитывали и исправляли — ни сегодня, ни в перспективе, что вовсе не значит, что он в принципе отрицает необходимость перевоспитания явно антисоциальных лиц. Отнюдь. Ну и т. д.[5] Наше дело наметить некоторые тезисы, а там уж всякий сам найдет, что сказать по их поводу. Тем более, что в принципе автор не отрицает, что его отношение к тюремной проблематике, возможно, излишне тенденциозно. Оно и неудивительно, если вспомнить, что его перевоспитывают уже 10 лет и еще 12 собираются…
Очевидно, более подходящего момента не представится, чтобы оповестить читателя со всей свойственной автору прямотой, что он из числа тех довольно неприятных фруктов, которые решительно не ведают, что такое раскаяние или даже просто сожаление о содеянном. И не потому, что пьяняще уверен в несомненной оптимальности всего, что ему уже удалось натворить, а, скорее, напротив: он убежден, что как бы он ни поступал, все равно это далеко от того, к чему заносчиво тяготеют его сокровенные помыслы, а следовательно, плохо. Ну и т. д. Можно ли тут говорить об исправлении? С таким-то характером?
Автору довелось своими глазами видеть людей, которые, за какую нибудь сущую ерунду попав в заключение со сроком на один-два года, никак не могли оттуда выбраться лет по 20–30 — очевидно, в связи с трудностями того процесса, который зовется исправлением. К сожалению, практически невозможно установить теперь первоначальный облик того преступника (как правило, малолетнего), чтобы в меру достоверно судить о благотворности процесса исправления и перевоспитания, затянувшегося на несколько десятков лет. Вообще говоря, автор отнюдь не мнит себя специалистом по этому вопросу, однако он не считает нужным и утаивать от читателя следующее:
1. Лично он никогда не видел ни одного исправившегося и перевоспитавшегося. 2. Лично он никогда не слышал от заслуживающих доверия людей, что они видели хоть одного исправившегося и перевоспитавшегося. 3. Автор лично знал тех, кто, по мнению лагерного начальства, исправился и перевоспитался, и у него создалось стойкое впечатление, что все они поголовно лицемеры и сволочи. 4. Автору приходилось читать о чудесах исправления самых закоренелых преступников, но все это случалось где-то в другом месте, автор же в данном случае имеет в виду абсолюно конкретное учреждение — «спец».
Итак, автор считает, что тюрьма — явление в некотором роде непреходящее. И сколь бы расчудесным ни рисовалось ему всечеловеческое будущее, он уверен, что всегда найдется, за что посадить человека, это хитроумное и очень неожиданно устроенное существо. Как ты его ни воспитывай, как ты его ни исправляй, как ты его ни опекай на каждом шагу, он, «проваренный в чистках, как соль», все равно «отколет какую-то моль».
А посему автор убежден самым твердым образом, что тюрьма — дело серьезное и отмахиваться от нее не следует. Вместе с тем автор сознает свою теоретическую неполноценность и ни в коем случае не претендует на новое слово в тюрьмоведенье, он всего лишь хочет пролить толику света на то своеобразное учреждение, которое так радушно приютило его и о существовании которого, как ему кажется, мало кто знает.
* * *Официальное наименование его звучит не очень уклюже: «Исправительно-трудовая колония особо строгого режима для особо опасных рецидивистов, совершивших особо опасные государственные преступления». Среди своих его просто зовут «спецом» — по традиции, так как в свое время все исправительные учреждения с особо суровым режимом назывались спецлагерями.
Раз уж мы коснулись разного рода названий, уместно будет сообщить, что, вопреки довольно частой смене официальных наименований узилища, большинство кадровых заключенных упорно кличут его лагерем, очевидно, в память о первом имени — концлагерь. Точно так же не прижилась и официально рекомендованная замена термина «заключенный» (или реже — «арестант») на «осужденного», и надзирателей никак язык не поворачивается величать «контролерами». Ох уж эта консервативность традиций, не любит она эвфемизмов, хоть ты ей кол на голове теши!