Море дышит велико — страница 36 из 56

Лейтенант спохватился. Может быть, увлекшись, он переборщил? Подчиненных оскорбить легко, и нельзя забывать о том, что они лишены возможности платить той же монетой. Во всяком случае, самолюбивый старшина раньше снисходительно сторонился Чеголина, теперь же лез на рожон, стараясь взять реванш в словесной баталии.

— Как почивали, товарищ лейтенант? Маманю во сне не видали?

— Представьте, нет. Зато видел гастролера, который ходит, задрав нос, и руки в карманах. Препотешное зрелище…

Отвечать требовалось спокойно, с улыбкой, ни в коем случае не показывая раздражения. Попробуйте всё время держать себя, как по боевой готовности номер два! Чеголин устал от старшины первой статьи Рочина и прямо-таки мечтал о том времени, когда будет наконец объявлен приказ об увольнении с флота в запас матросов и старшин старших возрастов.

В общем, благие намерения ошибок не оправдывают. Недаром ими вымощена дорога в ад. С особенной наглядностью Артём понял это в каюте Евгения Вадимовича Лончица по окончании своего дежурства. Здесь был применен тот же прием, а роли переменились. Старпом «полоскал» лейтенанта, как только мог, возложив ответственность и за непродуманный распорядок дня, который сам же и утверждал, и даже за нахального Жулика. Оправдываться перед Лончицем было нелепо, спорить нельзя, а соглашаться с назойливым присловием «понятно?» Чеголин тоже не захотел. Его молчание подстегивало старпома, прибавляя ему красноречия. Страстный обличительный монолог его был прерван на самом драматическом месте стуком в переборку. Вот, оказывается, как запросто вызывал старпома командир корабля.

— Разговор не окончен, — предупредил Евгений Вадимович. — Обождите здесь.

Хуже всего докипать наедине, когда ярость распирает душу, как в котле без предохранительного клапана. Бриз, играя занавеской распахнутого по-летнему иллюминатора, попробовал охладить лейтенанта, но, скорее всего, обжегся. На вешалке старпомовской каюты покачивалась фуражка, сшитая на заказ у частника. Верх её был из белой шерсти с кремовым оттенком, поля растянуты кольцом, заклетнёванным изнутри в кант. Щегольской головной убор кивал, словно поддразнивая лейтенанта ненавистным голосом: «Понятно?.. Понятно?..» Чеголин не мог больше глядеть на проклятую фуражку и, вне себя, вышвырнул её через иллюминатор: «Пусть покивает треске за бортом!»

А дверь, деликатно отъехав на роликах, пропустила вернувшегося старпома. Снимая головной убор, Лончиц сказал скучным голосом, в котором уже не было ни прежнего запала, ни меди:

— Надеюсь, сделаете необходимые выводы…

— Так точно, — впервые высказался лейтенант и вдруг осип, поскольку в этот момент отчетливо вспомнил, что, явившись по вызову к старпому, он снял свою фуражку и водрузил её на крючок. Фуражка наверняка еще плавала. Было не поздно выловить её отпорным крюком. Но без ведома старпома шлюпку не спустишь, и потому лейтенант даже не вышел на палубу заглянуть за борт. Досада разъедала его, как серная кислота. Невыносимый день, до отказа заполненный гадостями, никак не кончался.

…Наутро Чеголин узнал, что Петра Осотина снарядили в командировку к месту постоянного базирования. Почему-то капитан-лейтенант Выра поручил именно ему доставить на сторожевик дефицитный легкоплавкий баббит, который требовался для заливки поврежденной дейдвудной втулки, хотя главный боцман по должности не имел отношения к материальному обеспечению ремонта.

А флотская комиссия в конце концов согласилась с тем, что трал подцепил якорную морскую мину немецкого образца, и одобрила действия личного состава. Наказывать за аварию было некого. Старенький «командор» поплатился инфарктом. Он уходил в отставку по возрасту и состоянию здоровья…


Былина о «жёстком червонце»

Яшка Рочин каждый раз тосковал, взбираясь на койку, укрепленную с борта на шарнирах, а с другого края подвешенную к подволоку на железных цепочках. Тосковал, думая о червонце. Не о деньгах, конечно. Тем более не о каком-то кредитном билете достоинством в десять рублей. Но десять лет, проведенных по кубрикам, набегая мало-помалу, тоже складывались в червонец, очень жесткий червонец в жизни человека. Словно вчера желторотым салагой он впервые улегся на пробковый матрац, с любопытством разглядывая подпалубные стропила со странными, вроде бы не русскими именами. Неужто прошло три тысячи шестьсот пятьдесят отбоев, столько же подъемов и, наверное, не меньше боевых и учебных тревог? Перед глазами те же опостылевшие бимсы, пиллерсы и казённые строчки заклепок на стальных листах. Яков два раза тонул и остался жив, дважды ранен, обморожен, но не покалечен. повидал такое, что и присниться никогда не могло. А вот молодость как черт языком слизнул. Будто её и не было вовсе.

«Ты моряк, красивый сам собою, тебе от роду двадцать лет, — пели они, бывало, на вечерних прогулках в школе оружия, слегка перевирая слова. — Полюби меня, моряк, душою, всё отдам тебе в ответ».

Легко драть глотку с лихим присвистом, когда двадцать еще впереди. Но до сих пор стыдно признаться, он и в тридцать никого не целовал и не знает, как подойти к девушке. Ровесники устраивались по-разному. Ванька Буланов окрутился в Мурманске за неделю во время ремонта, котельный машинист Ленька Грудин познакомился со своей женой по письму, приложенному к подарку фронтовикам, а Богдан Мыльников нашел себе подругу за один вечер в хмельном раю. Буланов и Грудин еще могут иногда схлопотать себе побывку, а у Богдана семья по переписке. Раз прислали ему фото — ребеночек в пелёнках. Осотин поднял на смех: «Это ли «Богдановна»? Надо еще доказать!» Мыльников осатанел, а у Петра железный принцип: «К чему плодить пащенков, когда можно не теряться и так».

Нет уж, самое верное дело — спорт, гимнастика ли, штанга, пудовая гиря, лишь бы до хруста, чтобы не ворочаться до утра на жесткой, слежавшейся пробке. Пресекай не пресекай, в кубрике только о бабах и речь. Кто смакует, кто врет, остальные пускают слюни. А если о жизни всерьез, как не задуматься, если годы вышли, а впереди пустота: ни дома, ни привязанностей, ни мирной профессии. Судьба катилась по иной песне, сложенной в стародавние суворовские времена: «Наши жены — ружья заряжены…» Пушки или ружья, как говорят, одна Матрена, которую легче перепрыгнуть, чем обойти.

Супруга его нареченная — красавица соответственных калибров длиной, хохотушка и плясунья на подшипниках шарового погона. Характером не так чтобы покладистая, но Яков понимал от неё любой намек, холил и лелеял. Вот она и блюла себя, не бла́жила попусту. Выходило, что можно доверять.

А случалось всякое. Однажды, это было уже по шестому году службы, в самом начале войны, встали на якорь в Кильдинской салме. Надеялись отдохнуть от воздушных атак, закутавшись в сплошной туман. Кто же знал, что одеяло короткое: на глаза накинули, а затылок торчит. Бомба рванула в воде у двадцатого шпангоута. Осколки, ударив с тыла в короб броневого щита, перебили расчет. Заряжающего Рочина тоже зацепило в ногу, но, сгоряча не заметив, он ринулся к пушке. Куда стрелять? Все в мокрой наволочи. Хорошо, что командир БЧ-2 догадался залезть на марсовую площадку, в семи с половиной метрах над мостиком, и увидел — мачта, проткнув пелену, торчала ориентиром, а «юнкерс» нацеливался по ней на второй заход.

Рочин подносил патроны с осколочными гранатами, устанавливал ключом дистанционные трубки, заряжал, показывал подскочившей замене, как совмещать стрелки центральной наводки, и ухитрялся выдерживать бешеный темп заградительного огня. Палили сквозь туман, по командам с марса. Подбить самолет не подбили, но напугали. Отвернул, поганец, когда возникла перед ним форменная огневая завеса. Кишка у пилота оказалась тонка.

Потом, на перевязке, медик сказал, что осколок прошел через мякоть навылет. Хотя и больно, но зажило без госпиталя. Тем более что осиротела тогда пушка и, кроме Якова, некому было возглавить новый артиллерийский расчет.

Бой, всегда внезапный и часто с потерями, в войну стал целью и стал смыслом. Годы службы никто не считал, а время неслось подскоком, заменяя неторопливый календарь. В конце апреля, следующей весной, вышли в Мотовский залив к мысу Пикшуев поддерживать наш десант. Нет тяжелее работы, чем стрельба по берегу. Зенитный огонь самый короткий: три-четыре залпа, и уже ясно кто кого. По морской цели можно успеть выпалить по двенадцать — пятнадцать снарядов на орудие. Здесь же без счета. А фугас весит пуд.

К нему полупудовая гильза с порохом. Всё соединено-запрессовано в унитарный патрон, который надо в темпе поднять из погреба и толкнуть в камору. Каждые десять секунд — ревун.

Ненасытная утроба проглотила две тонны боезапаса за восемь минут. Усталая палуба, то приседая под грузом, то с облегчением вскидываясь, швыряла подносчиков к борту. Краска на стволе пошла пузырями, и казалось, пушка тоже вспотела от натуги на морозном ветру. Орудийный расчет Рочина выдерживал темп из чистого упрямства. Второго дыхания тоже перестало хватать, а третьего природой не предусмотрено. Сам старшина ничего не слышал, кроме мерного рыканья, никого не видел, кроме своих орлов. И напрасно не видел. Оглядка в бою нужна не меньше сосредоточенности.

Волна, оглушив Рочина, пресекла дыхание. Лютый холод подхватил его и волок, а в наушниках в аккурат новое целеуказание вместе с приказом подать дистанционные гранаты. И Рочин догадался — воздушный налет. Следовало отрепетовать, то есть повторить команду, но вода горечью и солью хлынула в горло. Телефонный кабель, натянувшись, сдернул наушники вместе с каской. Рочин испугался, что без него братва растеряется, все молодые еще. Они не сумеют совместить, как положено, риски на головке взрывателя и дадут пустой «клевок». Яков допустить такой позор не мог. Рванувшись, он успел поймать в потоке леерную стойку и обсох на весу за бортом. Другой волной его бы смайнало-сбросило, но не было второй. И первая тоже оказалась всплеском. Отхаркнув с руганью злую горечь, простоволосый и мокрый, Рочин вскинул тело, как на турник, и обратно на палубу. Он успел как раз к ревуну — в ход пошел бризантный боезапас.