Море дышит велико — страница 38 из 56

В зрительном зале смеялись. Только Макар Плато­нович Тирешкин и старший лейтенант медицинской службы Мочалов не находили повода для неприлично­го веселья. Первый по долгу службы, а второй выру­гался и сказал, что перед отъездом в Одессу для съе­мок героического заплыва в теплой черноморской во­дице киношникам полезно было бы поглядеть, как ве­дут себя крысы, когда их выкидывают за борт. Уж грызунам-то живучести не занимать.

Это было уже слишком. Циничное сравнение Ро­мана покоробило лейтенанта Чеголина. И вообще при­дирки показались ему мелочными. Артисты играли за­мечательно. Какое дело широкому зрителю до подроб­ностей, заметных лишь морякам? Тем более что фильм не был документальным. Фильм обобщал худо­жественно, и капитан третьего ранга Тирешкин после сеанса рекомендовал широко использовать картину для воспитания личного состава на боевых тради­циях. А старшина первой статьи Рочин при выходе из кинозала высказался коротко, но исчерпывающе. Как в душу плюнул. Чеголин не мог пропустить его ругань мимо ушей, тем более что она была пу­бличной.

— Стыдно так говорить о легендарной эпопее, ко­торая посвящена, вам!

— Мне? Я, между прочим, тонул, а эти только ку­паются.

— Такой случай вполне мог произойти на другом море.

— Нигде не мог, — решительно возразил Рочин. — Подлодка не танк. Гранатой не подорвешь.

— Повторяю, это как бы легенда!

— Сказки мне ни к чему. Они нужнее в детском саду...

Это был вызов, дерзкий намек и на возраст Чеголи­на, и на прозвище, пущенное в ход «командором». Как выйти из положения? Наказанием старшину не разу­бедить, а достойных слов для отповеди не находилось. И Виктор Клевцов тоже не поддержал.

— Видишь ли, Артём. Каждый имел только одну жизнь, и воевали мы без дублеров.

— Но это же кино...

— В том-то и дело. Только кино...

Нелегко снять такой фильм, чтобы зрители позабы­ли где они находятся, особенно те из них, кто может сравнить сюжет со своим опытом. Иногда это случает­ся, но всё же война на экране, вполне натурально гро­хочущая взрывами, не ворвется в зал, не поразит ни­кого, подспудно высекая у каждого холодок раздумий о собственном жребии. Зритель переживает всегда за других, понимая, что это «не про него». Как бы ни совершенствовалась кинотехника, она не способна до­стигнуть эффекта присутствия в бою. Бойцы, сража­ясь, не знали, кто из них упадет и кого потом вопло­тят в бронзе и мраморе. Они шли под огнем потому, что иначе было нельзя.

На обратном пути Виктор Клевцов попытался, как мог, выразить свое отношение к увиденной кинокарти­не, но Артём замкнулся, усмотрев в этом оправдание наглости старшины первой статьи Рочина, а Нил Пекочинский, солидно кивнув, присовокупил:

— И главное, потому, что бойцы не ведали страха в борьбе!

— Таковых не встречал...

— Позволь, но ты сам утверждал, что ходил в разведку!

— Приходилось...

— Тогда тебе не повезло, — пожалел Клевцова минёр. — Вот если бы ты знал любого из тех, кто сейчас в музеях...

— Почему же? Знал. Один из них был моим ко­мандиром...

— По-твоему, и он был трусом?

— Я так не говорил. Он же был дерзок и хитер, как лис, — всё это правда. Но, между прочим, мой командир был вспыльчив, во гневе не всегда справедлив, и служить под его началом было сложно.

Уточнив, о ком именно идет речь, Чеголин перегля­нулся с приятелем. Фамилия оказалась до того гром­кой, что обычно не употреблялась без слова «легендар­ный». Сомневаясь, Артём предположил, что всё дело в личной неприязни рассказчика.

— Его, выходит по-твоему, не любил личный со­став?

— Уточняю, мне не пришлось быть рядом с коман­диром в момент, когда он вызвал огонь на себя, только потому, что находился в госпитале. — Клевцов момен­тально ухватил подспудный смысл вопроса. — Какой он ни был по своему характеру, с ним побеждали и возвращались. А как было бы с другим командиром, еще неизвестно. Сколько раз бывало — уходили ребя­та на задание, и концы в воду.

— Пожалуйста, не обижайся, но зачем рассказы­вать о характере, если он вызвал огонь на себя? — Пекочинский хотя и сбавил тон, но продолжал гнуть свою линию.

— Гибель отряда ничего не меняет. Противник был не дурак. Убежден, что наш командир и тогда сделал всё, что только возможно.

— Стоит ли тогда уточнять про его характер? По­хоже на сплетни, и больше ничего.

— Вот как? Прошло всего несколько лет, а у вас уже все герои на одно лицо: «не знали страха в борьбе» — и кончен разговор. К чему нам «жития святых»? Что в них поучительного для ате­истов?

— Пусть так, но тогда расскажи про Осотина, — вмешался Артём Чеголин. — Он тоже герой или просто болтун?

— Ни то, ни другое. Не трус, воевал... Выра це­нит.

— Тогда почему он тебя боится?

— Не любишь боцмана? — спросил Клевцов.

— Не хотел бы я с ним дальше служить...

— Сие от нас не зависит. Хотя, как теперь часто пишут: «в разведку его бы не взял».

— Как? — возмутился Пекочинский. — Сам утвер­ждал, что ходил с ним на задания.

— Думаете, был выбор? Присматривались, конеч­но. При комплектовании групп учитывали личные ка­чества. Алгебраическая сумма всегда оставалась положительной.

Клевцов рассмеялся, взглянув на квадратные глаза собеседников. Те же не то чтобы не верили, они пред­ставить себе не могли, чтобы какая-то «сумма» имела значение при действиях в тылу у противника. Как брать человека в разведку, если ясно, что брать нельзя? Часто бывает, что задним числом люди при­нимают следствие за аргумент. Ведь ясность возникает в результате поступков, не до них. Прогноз поведения человека в тех или иных обстоятельствах штука тонкая и оправдывается не чаще метеобюллетеней. Клевцов не стал вдаваться в дебри психологии. Он был пра­ктиком и потому затруднялся сформулировать принципы комплектования разведывательных групп.

— Верили в силу коллектива. И еще помогал естественный отбор. Погоду делали те, на кого можно положиться...

Странный получился разговор, странный и тягост­ный. Кто спорит? Без прошлого нет настоящего и не может быть будущего. Но какая память благотворней: живая или торжественная? Бронза и мрамор гладки и безупречны, им отдают почести, и это правильно. Однако получалось, что нельзя сопереживать облег­чённым, благопристойно изваянным символам. Вете­раны смеялись в кино. Но разве не правильнее пом­анить только хорошее? А ветераны с их порою жестокой правдой постепенно уступят место другим поколе­ниям.

— Человек всегда человек, — возразил Клевцов. — Меньше неожиданностей, больше стойкости.

— Для того существуют славные боевые тради­ции, — строго заметил Пекочинский.

— Ты опять про то, как не знали страха в борьбе?

— Но еще существуют легенды, — вступился Чеголин. — Кто верит, что Данко зажег свое сердце? А оно светит.

— Штабной документ о гибели корабля в бою то­же назван «легендой», — сказал Виктор. — Спросите у капитан-лейтенанта Выры. Он хорошо знает одну из таких легенд.

Легенда о гибели тральщика

«Ночь, густой туман.. Мрачен океан. Мичман Джон угрюм и озабочен...» — Максим Рудых мурлы­кал под нос, чтобы не дремать. Он, как и мичман из английской песенки, третьи сутки не спускался с открытого ходового мостика. Только тумана не было. И за бортом плескался не океан, а всего лишь Карское море с тусклой, словно бы хворой волной. Такой она кажется всегда, если температура воздуха падает ни­же нуля, а насыщенный солью раствор, сопротивляясь и дрыгаясь, не дает схватываться зреющим внутри иг­лам. Вода как бы покрывается плесенью и не идет ни в какое сравнение с вольной Атлантикой.

«Терпенья много. Держи на борт! Ясна дорога и... близок порт. Ты будешь первым. Не сядь на мель...»

«Близок? Как бы не так!» — думал капитан-лейте­нант Рудых. Проклятая мелодия крутилась в его мозгу, словно заезженная пластинка, а напевать дальше нельзя. Еще накличешь беду.

Следующий куплет был о том, как, вздрогнув всем корпусом, истребитель, то есть по-нынешнему «охот­ник за подводными лодками», налетел на мину. Рус­ский перевод излагал ситуацию так: «Вдруг неясный гул корпус содрогнул...» И это никак не соответствова­ло действительности. Какой там, к черту, «гул», да еще «неясный»? Яснее не бывает. Несколько центне­ров особой взрывчатки, вывернув море, рявкают корот­ко, глухо и беспощадно. Именно так подорвался грузо­пассажирский пароход в шестидесяти милях от ост­рова Белый. Это случилось в начале сентября на гла­зах у Максима в девятнадцать часов пятьдесят семь минут по вахтенному журналу. Три корабля охране­ния в один момент потеряли главную цель, ради кото­рой их направили сюда из Архангельска. Паро­ход не удалось уберечь. Ближайший из тральщиков рванулся для того, чтобы снять хотя бы пассажи­ров. Но вода вновь вздыбилась с тем же характер­ным звуком, проглотив боевой корабль вместе с командой.

Оставшийся тральщик нервно замигал сигнальным фонарем-ратьером. Флагман категорически запрещал Максиму приближаться к тонущему пароходу, полагая, что тот находится на минной банке. Далее флагман информировал о том, что, отдав якорь, сам возглавит спасение людей. Капитан-лейтенанту Рудых было при­казано направить в распоряжение флагмана шлюпку и катер, а самому курсировать в отдалении, обеспечи­вая охранение спасательной операции.

Семафор командира конвоя занесли дословно в журнал. Рудых расписался в знак того, что понял и принял к исполнению. Он не подозревал о том, что подлинность этого распоряжения скоро поставят под сомнение, что установить истину окажется нелегко, поскольку автора семафора уже не будет в живых, а Максиму, едва вступившему в командование новым кораблем, предъявят невероятно позорное обвинение в трусости.

Представитель военного трибунала сомневался по должности. Поступить иначе он не мог. Рудых объяс­нил, что командир корабля обязан подчиняться безоговорочно. Не было, у Максима оснований и прав не доверять покойному флагману. Кто знал, что враг впервые применил новое оружие? Тугой, задушливый удар не отличался по звуку от взрыва неподвижно лежащей на грунте мины с магнитно-акустическим взрыва­телем. Район считался тыловым. Здесь изредка появ­лялись только отдельные бомбардировщики. Поэтому гидроакустическая вахта на тральщиках неслась по­очередно. А на поверхности моря не было замечено ни перископа, ни бурлящего следа обычных парогазовых торпед, которые и рвутся совсем иначе: резко и звонко.