«Ну и пусть, — ожесточенно думает Береснев. — Это их не касается».
Гришин, в трусах и тельняшке, стоит у стола, гладит дымящиеся брюки. Утюг кажется хрупким в его огромных ручищах. Береснев подходит, зло шепчет на ухо Гришину:
— Я тебя как человека просил не болтать, а ты… Эх ты!..
Гришин изумленно распахивает глаза:
— Ты что, Витька? Никому не говорил я. С чего ты взял?
Вот он, океан. Красным шаром выкатывается солнце из серой воды — все заиграло вокруг, заискрилось. Но продолжается это недолго: солнце, чуть поднявшись над горизонтом, ныряет в косматые тучи. Опять будет пасмурный день, и медленное движение туч в небе, и мерные шорохи длинных океанских волн…
Пятый день подводная лодка в океане — темно-серая точка среди бескрайнего серо-зеленого простора. Пятый день, как рулевой-сигнальщик Береснев потерял покой и сон. Стоя на верхней вахте, завороженными глазами смотрит, смотрит на океанскую ширь. И ведь раньше, в обычных походах, в своем море, тоже не видно было берегов. Там вода, здесь вода… Но только стоит подумать — «океан», и подступает что-то тревожно-огромное…
Сменившись с вахты, он не идет отдыхать; пристроится в центральном посту, в уголочке, и смотрит, как колдует над путевой картой, над синими листами атласа бессонный штурман. Отыскивать дорогу в океане — вот это дело!
— Шли бы отдыхать, Береснев, — бросает штурман, не отрываясь от карты.
— Не хочется, товарищ старший лейтенант… А течения здесь сильные?..
Утром погружались — было пасмурно, но спокойно. Всплыли к вечеру — небо синее, тучи разорваны ветром в клочья, и идут на лодку лохматые волны, стряхивая на надстройки белую кипень пены.
Береснев заступает на верхнюю вахту. Жадно смотрит на разгулявшийся океан, жадно глотает веселый упругий океанский ветер.
— Держаться, сигнальщик! — снизу, с мостика, озабоченно кричит командир.
Лодка идет, лагом к волне — валит с борта на борт, волны уже захлестывают мостик.
На мостик поднимается Воронков, белый, мутный какой-то: укачался, должно быть. В руке у него ведро с мусором. Отдышавшись, перегибается через ограждение мостика, слабо трясет ведром: выбрасывает мусор. Тут шальная волна накрывает мостик, лодка резко кренится. Сквозь вздох опадающей волны — оборвавшийся крик… Мелькнуло черное в воздухе…
— Человек за бортом!
Командир — лицо белее пены — отдает распоряжения. Лодка ложится на крутую циркуляцию вправо. В носовую надстройку спускаются, обвязываясь на ходу, несколько матросов, бросательный конец наготове…
Береснев отчетливо видит белую голову Воронцова, прыгающую, как мяч, на зеленых волнах. Рот разодран в беззвучном крике. Барахтается, не видит брошенного конца… Относит его… Накрыло волной: — не видно…
И тогда Береснев, рванув с себя альпаковку, сильно отталкивается и, выпрямив длинное тело в полете, врезается в ревущую воду. Вынырнул, коротко огляделся с гребня волны, глотнул воздуху… Нет Воронкова…
Швырнуло вниз. Снова на гребне… Ага, вон белая голова… Сильными саженками поплыл Береснев.
— Держись, Паша! Сейчас!..
Каждый день приходит Воронков в лазарет береговой базы. То яблоко принесет, то кулек конфет. Сядет рядом с койкой и молча глядит на голову Береснева, забинтованную до бровей.
Теперь-то хорошо, через день-другой снимут повязку и выпишут. А было — лучше не вспоминать. Когда подплыл, полузадохшийся, с тяжелой ношей, кинуло волной на надстройку — сильно расшибло голову.
Скосил веселый зеленый глаз, спрашивает:
— Что на лодке новенького, Паша?
Молчит Воронков, медленно мигает белыми ресницами. Никак не решится сказать. А сказать надо.
— Насчет твоей жены, — выдавливает наконец из себя, — я Озолиню сказал… Я тогда в кустах лежал, у проходной. Слышал ваш разговор…
Зеленый глаз потух. Береснев подтягивает одеяло к подбородку.
— У меня от твоих конфет, — говорит он, помолчав, — сплошная оскомина. Больше не носи.
— Я почему сказал? — продолжает Воронков, торопясь высказаться до конца. — Обида была у меня. Особенно, когда ты морлоком меня назвал…
Еще перед океанским походом вычитал Воронков про морлоков — паукообразных белесых людей, подземных жителей, порожденных уэллсовской мрачной фантазией.
— Ты всегда в трюме торчишь, — говорит Береснев, — вот мне и вспомнились морлоки… А вообще-то я обижать тебя не хотел.
Помолчали.
— Ну, ты иди, Воронков.
Но Воронков не уходит, моргает, разглядывая свои тяжелые квадратные ботинки.
— Витя, хочешь, я Озолиню скажу, что соврал про жену?..
— Не надо.
Опять долго молчат. Где-то в гавани вскрикнула лодочная сирена. В окно вползает густая вечерняя синь.
— Витя, а почему… ты почему ее бросил?
Береснев смотрит в окно. Белеют бинты. На твердых скулах — темные пятна. Не сразу отвечает:
— Сильно к буфету привязана. У них в доме дышать нечем. Накопители…
Сумрачный, задумчивый выходит Воронков из лазарета.
Вечером, после ужина, заходят в лазарет проведать Береснева командир с замполитом, штурман, еще кое-кто из команды. Позже всех приходит Озолинь. Принес газеты и письмо. Береснев подносит конверт к глазам и тут же, не читая, сует его под подушку.
Озолинь сидит рядом, прямой, непреклонный, глаза смотрят строго и чуть-чуть вопросительно.
— От жены, — говорит Береснев, угадав невысказанный вопрос.
— Что ж не читаешь?
— Не хочу.
У Озолиня на лбу собираются складочки.
— Ты хороший парень, Виктор, — говорит он негромко. — Отчаянный, правда. В тебе много живности.
— Живости, — поправляет Береснев.
— Да, — Озолинь кивает. — Но все равно мы будем тебя разбирать на бюро.
«Лиля!
У меня было время еще раз подумать обо всем. Про чувства я писать не умею, да и не надо. Ты хорошо знаешь, что я ушел не вследствие чувства, а по абсолютно другой причине. Когда после техникума нас вместе назначили в экспедицию, ты знаешь, как я радовался. Но ты предпочла сидеть возле вашего буфета из красного дерева. Ты и меня пробовала отговорить, но я поехал. Потом меня оставили работать в том поселке. Сколько я тебя звал? Больше года. Ты не приехала жить и работать вместе. Папа-мама не пустили. Тогда я понял, что мы абсолютно разные. Ты дорожишь тем, что для меня абсолютно никакой цены не имеет. Теперь, как ты знаешь, я служу на флоте. Я решил остаться здесь на всю жизнь и подал заявление в военно-морское училище. Может быть, примут. Лиля, теперь решай: или ты приедешь ко мне насовсем, или оформим развод. Выбирай между мной и вашими буфетами. Все.
Лес подступил к пристани. Чуть ветер — и осенние листья рыжим дождем падают на новенькие пирсы, на бесчисленные штабеля бревен, кружат над пестрой от мазута водой.
Только что к пристани подошел крутобокий морской буксир, и лесное эхо гулко отозвалось на хрипловатый вскрик его гудка.
В числе сошедших с буксира пассажиров высокий лейтенант в новой черной шинели. У лейтенанта скуластое лицо, тупой короткий нос, над левым глазом розовеет широкий шрам. В руках по чемодану. Его спутница с любопытством оглядывается, глубоко вдыхает прохладный лесной смолистый воздух. Лейтенант что-то говорит ей, указывая на желтую дорогу, огибающую широкую бухту, потом опускает чемоданы на землю и быстро идет к грузовичку, стоящему возле приземистого склада. Под ногами шуршит золотая стружка.
Пожилой небритый шофер сидит на подножке кабины, покуривает.
— Чья машина? — спрашивает лейтенант.
— С судоремонтных мастерских, — нехотя говорит шофер, глядя на сверкающие пуговицы лейтенанта.
— К подплаву не подбросите?
— А я не хозяин. Мастера спросите.
— Где мастер?
Шофер кивает на распахнутую дверь склада. Лейтенант направляется к складу, но тут из двери выходит коротконогий человек в шапке и бушлате.
— Грузи, Алексей, — говорит он шоферу и недоуменно мигает белыми ресницами, потому что прямо на него идет лейтенант, широко расставив руки.
— Пашка, черт! — Лейтенант обнимает мастера, хлопает по плечу. — Ну и встреча!
— Постой… Береснев, никак? — Воронков, просияв, хватает лейтенанта за руку и уже не выпускает. — Ты зачем усы сбрил? А я, понимаешь, за присадочным материалом приехал. Для автогена…
— Сам ты присадочный материал! — смеется Береснев. — Да ты как сюда попал? Хотя, это же твои родные места… Ну, чего ты уставился?
Воронков во все глаза смотрит на молодую женщину. Потом переводит взгляд на Береснева.
— Она самая, — отвечает Береснев, не дожидаясь вопроса, и ведет Воронкова к жене. — Лиля, познакомься. Это Паша Воронков, мой старый друг.
Воронков осторожно пожимает узкую руку и говорит, глядя на улыбающееся лицо Лили:
— В наши края, значит?
— Да, — говорит Лиля. — Какой тут у вас воздух чудесный!
— Лесной, — говорит Воронков.
И вот она в кабине, рядом с шофером, а Береснев и Воронков в кузове. Машина прыгает по ухабам лесной дороги, лес сыплет в кузов рыжие листья.
— Штурманом, значит, будешь плавать? — говорит Воронков. — А я о тебе, знаешь, как часто вспоминал?..
Тут машина спотыкается об узловатый, вытянувшийся поперек дороги корень, и Береснева швыряет на Воронкова.
— Фу, черт! — ворчит Береснев, усаживаясь на чемодан. — Хуже, чем в океане…
Они смотрят друг на друга и смеются.
Черемуха
1
Море замерзало. Его будто выложили паркетом из кружков тонкого льда, аккуратно пригнанных друг к другу. Такой лед называется блинчатым. «Блинчики» постепенно смерзаются в льдины, а потом в ледяные поля.
Подводная лодка взрезала форштевнем тонкий лед, словно вспарывала гигантскую рыбью чешую. При этом куски обломанных «блинчиков» катились прочь по гладкому паркету. Вдали сидели на льду белогрудые чайки, повернув длинные клювы к невысокому заходящему солнцу.
От взламывания льда корпус лодки трясло мелкой дрожью как в лихорадке.
— Черт те что! — сказал Фролов. — Как будто на телеге едешь по паршивому проселку.
Остудин не ответил. Привалившись плечом к ограждению мостика, он смотрел вдаль, туда, где горизонт расплывался в сумеречных вечерних тенях. Морозные облачка пара равномерно возникали у его ноздрей.
— Ни одной собаки в море не видно, — сказал Фролов. — Все люди как люди, к Новому году готовятся. Одни мы дребезжим тут… — И, помолчав, добавил: — Если б не эта проклятая задержка, я был бы уже дома. В Ленинграде.
Он уже в третий раз говорил об этом, и Остудин снова промолчал.
Да и что он мог сказать? Задержка произошла не по его вине. Позавчера утром Остудин получил приказ выйти в море и встретиться в условленной точке с противолодочным кораблем, на котором будет испытываться новый прибор. Весь день Остудин прождал в море, а к вечеру получил радиограмму о том, что испытания переносятся на сутки. Лишь в пятнадцать часов с минутами следующего дня пришел противолодочный корабль с государственной комиссией на борту. С корабля передали семафор: «Прибыл работать с вами. Председатель госкомиссии». Кто-то на мостике вполголоса пошутил:
— Надо ответить: «Очень приятно, товарищ председатель…»
Остудин велел ответить: «Жду ваших указаний».
Корабль на малых оборотах подошел вплотную к лодке. Сцепились отпорными крюками. Матросы Остудина, спустившиеся в кормовую надстройку, приняли с корабля тяжелый чемоданчик, а потом схватили в объятия высокого сутуловатого капитана третьего ранга, перемахнувшего с корабля на узкую лодочную палубу. Капитан третьего ранга поднялся на мостик и представился Остудину:
— Член госкомиссии Фролов.
— Вижу, что Фролов, — сказал Остудин, улыбаясь замерзшими губами.
— Черт, Сергей, ты? — изумленно крикнул Фролов и, коротко хохотнув, похлопал его по кожаной спине. — Откуда ты, прелестное дитя?
Падал ленивый мохнатый снежок. Корабли разошлись. Лодка Остудина погрузилась и стала выполнять маневры, нужные для испытания прибора. Фролов сидел в центральном посту, сгорбившись над своим раскрытым чемоданчиком и время от времени что-то записывая в блокнот. Однажды он повернул голову к Остудину, стоявшему у перископа, и сказал, улыбнувшись:
— Извини, Сергей, что ничего не объясняю. Не могу. Даже тебе.
Остудин поглядел на его бледные губы под тугими желтыми усиками и ответил:
— Понимаю.
За обедом, когда Остудин сбросил кожанку, Фролов быстро взглянул на его плотную фигуру, обтянутую кителем поверх теплого свитера, и сказал:
— Толстеешь, старина. И седеешь.
— Есть немного. — Остудин налил себе полную тарелку борща. — Почему первое не ешь?
— Воздерживаюсь. Врачи не велят.
— Уже болячками обзавелся?
— Есть немного, — сказал Фролов и засмеялся.
Остудин велел вестовому принести члену госкомиссии второе.
— Быстро растете вы, подводники, — сказал Фролов, энергично расправляясь с котлетой и рисовой кашей. — Давно в капитанах второго ранга ходишь?
— Год с лишним.
— Как-то читал о тебе в газете. Хвалили. Порадовался за тебя. Даже написать хотел.
— Чего ж не написал?
— Завертелся. То-се… Да и адреса не знал. Ну-ка, молодец, — обернулся Фролов к вестовому, — подсыпь немного рису.
— Не плаваешь больше? — спросил Остудин. — В науку ударился?
— Работаю в научно-исследовательском.
Когда Фролов ел, кадык на его худой шее ходил вверх-вниз, как поршень в цилиндре. Фролов был в добротной тужурке, при галстуке.
— Беспокойная жизнь, — продолжал он, большими глотками отпивая компот. — Командировки, то-се… Зато Ленинград. Так сказать, блага цивилизации…
Испытания прибора закончились под утро. Помигав прожектором и поблагодарив за четкую работу, противолодочный корабль ушел. Фролов остался на лодке. Он заглянул через плечо штурмана на путевую карту и помрачнел. Было ясно, что вылететь в Ленинград он сегодня не успеет, — дай бог до базы добраться к Новому году. Солнце зашло. Остудин приказал включить ходовые и отличительные огни. С правого борта скользнул на лед зеленый отсвет, с левого — красный. И ледышки, катящиеся прочь от форштевня, тоже вспыхивали то красными, то зелеными искрами.
Остудин вытащил папиросы, протянул Фролову.
— Спасибо, — сказал тот. — Бросил.
— Врачи не велят?
Фролов кивнул. Ему было холодно. Морозный ветерок прошелся над стынущим морем, корпус лодки неприятно трясло от вспарывания ледяного панциря, и не видно было чаек, улетевших неизвестно куда на ночлег.
— Хочешь чаю выпить? — спросил Остудин.
Он оставил на мостике старпома, а сам спустился вслед за Фроловым вниз, прошел в кают-компанию.
— Если кончится лед, то по чистой воде еще успеем к Новому году, — сказал он, сбрасывая шубу.
— Мне все равно теперь, — отозвался Фролов.
— Зато мне не все равно.
— Ты женат? — поинтересовался Фролов.
— Да.
— И дети есть?
— Двое. — Остудин встал и включил радио.
В отсек полились звуки скрипки. Сильная тревожная мелодия билась под смычком, будто рвалась на волю.
Молча пили горячий чай.
Фролов дослушал музыку до конца, потом, посмотрев на Остудина, сказал:
— Почему ты не спрашиваешь, как я живу?
— Вижу и так: преуспеваешь.
— Верно. — Фролов усмехнулся. — Верно, старина… Слушай, Сергей, — сказал он немного погодя, — у меня такое впечатление, что ты не рад нашей встрече.
— Почему?
— Не знаю. Ты и раньше, правда, не отличался даром красноречия. Но все же… А ведь у меня близких друзей после тебя не было. Приятелей — этих хоть пруд пруди… Странно, что мы с тобой ни разу не встретились с курсантских времен. Десять лет прошло, так?
— Без малого.
— Славные были денечки! Помнишь, как мы десять лет назад Новый год встречали? Еще Нина была с нами. Помнишь Нину?
— Нину? — Остудин посмотрел на Фролова. — Да. Припоминаю.
2
Ровно десять лет назад в огромном зале училища гремела музыка. Вокруг елки, сверкавшей огнями, кружились пары. На встречу Нового года курсанты пригласили гостей — студентов (главным образом студенток) университета. К девушкам относились рыцарски: стоило хоть одной из них остаться на минуту в одиночестве, как уж к ней летел синий воротник. Ни одна не скучала у стены — за этим строго следили распорядители.
— Сергей, Толя, разбить ту пару.
И два курсанта послушно вошли в круг и с вежливым «разрешите» разняли двух кружившихся девушек. Толя Фролов обхватил длинной рукой румяную толстушку с косами и умчал ее в водовороте вальса. Сергей Остудин был неважным танцором, к тому же его партнерша казалась такой хрупкой… Это была тоненькая девушка в красном жакете и черной юбке. Ее черные волосы были коротко подстрижены. Большими светло-карими глазами она вопрошающе взглянула на Сергея, делавшего мелкие осторожные шаги.
— К сожалению, это все, что я умею, — стараться не наступать вам на ноги, — буркнул он.
Девушка засмеялась:
— Вы не чужды самокритике.
— Да, я не чужд, — подтвердил Сергей и попробовал закружить партнершу. Ничего хорошего из этого не вышло. Он чуть не сбил с ног соседнюю пару и задел головой елочную ветку, с которой упала и разбилась стеклянная штучка.
Девушка смеялась, а Сергей, не сводя глаз с ее оживленного лица, дал себе слово, что выучится танцевать по-настоящему.
Потом, в перерыве между танцами, они стояли у стены и Сергей рассказывал ей веселые истории из курсантской жизни. Нина — так звали девушку — охотно смеялась. Кто-то обсыпал их конфетти, кто-то пустил в Нину ленту серпантина. Подошел Толя со своей румяной толстушкой. Было шумно и жарко, и снова заиграла музыка. Толя ушел с Ниной танцевать. Потом они танцевали вместе мазурку, и Сергей, торча у стены, видел, как легко и упоенно пляшет Нина, откинув назад свою изящную головку, и какое у нее счастливое лицо. Толя тоже хорошо держался, не сутулился. Уперев руку в бок, он скакал, как кавалергард. Только шпор на нем не было.
В перерыве они куда-то исчезли. Толстушка забеспокоилась и объявила, что должна разыскать Нину. Она была типичной верноподданной подругой, которая не может ни разговаривать, ни дышать, если не держится за руку своего божества. Сергей пустился вместе с ней на розыски, хотя уже понимал, что… Впрочем, ничего он не понимал. Переливчатый смех Нины стоял у него в ушах и мешал понимать.
Беглецов застигли в раздевалке как раз в тот момент, когда красный жакет нырял в пальто, которое Толя держал в своих длинных ручищах. Толстушка вцепилась в Нину, как в спасательный круг, лицо у нее было такое, будто она вот-вот захнычет.
— А мы решили проветриться немного, — сказал Толя, ласково улыбаясь толстушке. Сергея он не замечал вовсе.
Все четверо вышли в морозную ночь. Белым новогодним конфетти сыпался снег, и фонари на набережной стояли по колено в сугробах.
Там, где застыли в думах о своей жаркой родине каменные сфинксы, четверо спустились на ледяной покров Невы. Нина сразу побежала, раскатываясь на темных зеркальцах обнаженного льда и беспечно хохоча. Толя догнал ее и крепко взял под руку. С другой стороны прицепилась подруга. Сергей шел, чуть отстав, и думал: «Если она опять побежит, я догоню ее».
— «Как будто кто черемуху качает и осыпает снегом у окна…» — Толя читал стихи, девушки слушали.
— Больше всего я люблю у него «Письмо к женщине», — сказала Нина.
— А я «Черного человека», — сказала толстушка, повисая на Нининой руке.
Они шли по Неве, разговаривали и читали стихи, словно совсем позабыв о существовании Сергея.
Толя заявил, что в новогоднюю ночь полагается загадывать желания.
— Начинайте, Нина. Чего бы вы хотели?
— Черемухи, — не задумываясь, ответила она. — Большой-большой белый букет, чтоб можно было спрятать лицо…
— Где я вам зимой черемуху достану? — сказал Толя.
— Где хотите доставайте! — Нина вдруг вырвалась и побежала, хохоча и скользя по ледяным дорожкам. Сергей ринулся за ней, догнал, взял под руку и молча пошел рядом. Она искоса взглянула на него. Большеглазая, в белой пушистой шапочке, она была похожа на снегурочку.
Вошли в глубокую промозглую тень Дворцового моста, и здесь, улучив момент, Толя быстро прошептал Сергею прямо в ухо:
— Не обижайся, но надо понимать, когда лишний.
Ни слова не говоря, Сергей повернулся и побрел обратно. Радио высыпало в ночь серебряный перезвон курантов, и гулкие неторопливые удары принялись отсчитывать последние секунды минувшего года. Сергей шел один по Неве и старался наступать на следы Нининых ботиков.
Ровной чередой побежали дни и недели. Фролов возвращался из увольнений веселый, сыпал шутками, долго ворочался на койке с боку на бок. Сергей знал, что он встречается с Ниной, да он и не делал из этого тайны. Передавал от нее приветы, раза два приглашал на вечеринки. Сергей отказался. Надо понимать, когда лишний.
Потом началась усиленная подготовка к государственным экзаменам. Толя реже стал увольняться в город. Он решил сдать экзамены на пятерки и занимался как одержимый.
Как-то в воскресенье, ясным апрельским днем, Сергей, сбегая с лестницы Публичной библиотеки, столкнулся с Ниной. Она выглядела будто после тяжелой болезни: лицо осунулось, глаза запали и смотрели невесело. Она улыбнулась Сергею, и он стесненно спросил, как она поживает. Она поживает превосходно. Он рад слышать… Не передать ли чего-нибудь Толе?
— Нет, — ответила Нина. И, кивнув, стала подниматься по белой лестнице.
Вечером он рассказал об этой встрече Фролову.
— Она тебе что-нибудь говорила? — быстро спросил тот.
— Нет, — сказал Сергей.
Толя снова уткнулся в пухлый конспект, но через минуту захлопнул тетрадь.
— Я ей предлагал выход из положения, — сказал он раздраженно. — Денег готов дать сколько нужно… Нет, не хочет. Ну, раз ты такая гордая, то я тоже… В конце концов, не могу я взваливать на себя такое бремя, пока не стою прочно на ногах. Просто не имею права.
— Может, ты ей мало денег предложил? — очень спокойно сказал Сергей. Боль и бешенство душили его, застилали глаза. Бешенство и боль.
— Да нет, достаточно, — говорил Толя. — Сам посуди: ей еще два года учиться. Разве она сможет закончить, если пеленки начнутся? Я уж не говорю о материальной стороне. У матери пенсия, у нее стипендия — негусто. Я, конечно, не отказываюсь. Буду помогать. Но, пока время не ушло, почему не решить вопрос разумно? В конце концов, она могла и раньше подумать о возможных… Ты куда, Сергей?
Толя недоуменно проводил взглядом Сергея, тяжело прошагавшего к двери. Он, Сергей Остудин, был лишний, его это не касалось, вот и все.
Хлопнула дверь.
3
Наконец вышли из полосы блинчатого льда на чистую воду. Тряска и дребезжание кончились. Холодный норд-ост наотмашь бил колючим мелким снегом. Лодка сильно обледенела. Вода отдавала тепло, от нее поднимался пар, и видимость в угрюмом ночном море становилась все хуже, и штурман нервничал, потому что, по его расчетам, уже должны были выйти к первому бую.
И вдруг на мостике услышали протяжный стонущий звук. Это был ревун первого буя, он стонал на зыби, и, по мере того как усиливалась волна, стон переходил в рев. А через несколько минут сигнальщик доложил, что видит буй справа. В дымящемся тумане он казался огромным, как парусник.
Полутора часами позже лодка вошла в гавань, мерцающую светляками огней. Швартовались долго: пришлось шестами выталкивать льдины из узкого пространства между корпусом лодки и пирсом. Остудин и Фролов вошли на пирс и поздоровались с оперативным дежурным и другими офицерами, пришедшими встречать лодку. Оперативный сказал Остудину, что комбриг оставил ему свою машину, чтоб быстрее добраться домой.
Потом Остудин поздравил команду с наступающим Новым годом и сказал, что желающие могут посмотреть в кубрике кинокартину или, если хотят, пойти в бригадный клуб на танцы. На лодке осталась только вахта.
Остудин пригласил Фролова к себе домой, и тот сразу согласился. Когда они садились в машину, радио рассыпало над гаванью знакомый перезвон Кремлевских курантов. Машина рванулась, раздвигая фарами слепую от снега ночь. Гулкие удары неторопливо стекали с попутных репродукторов, и, когда отзвучал двенадцатый, гавань осталась уже далеко позади.
— Чуть-чуть не успели, — сказал Остудин. — С Новым годом!
— С Новым годом, Сергей! — откликнулся Фролов. Он попросил остановить машину возле Дома офицеров, вышел и купил апельсинов для детей Остудина.
Возник поселок из финских домиков. Все окна были ярко освещены, и квадраты света падали на штакетник, на стволы сосен, залепленные с наветренной стороны снегом. По тропинке меж сугробов они прошли к крыльцу, поднялись и отряхнули снег с шапок и ботинок. Фролов вытер платком лицо и потрогал пальцем свои желтые усики. Остудин отпер дверь, и они вошли в теплую переднюю, пахнущую сосновыми дровами. Из комнаты выбежала темноволосая женщина в темно-красном платье и, смеясь, кинулась Остудину на шею.
— Подожди, шинель мокрая, — сказал Остудин и тоже засмеялся.
— Твой комбриг звонил недавно, сказал, что ты скоро будешь… — Тут она повернулась к Фролову и замерла. Улыбка потухла на ее оживленном лице.
— Нина?.. — оторопело прошептал Фролов.
— Никак не ожидала, — сказала она и тряхнула головой. — Что ж, раздевайтесь…
Тут из комнаты выскочила девочка лет девяти, с большим белым бантом на русой голове. Остудин подхватил ее на руки, и она, вертясь и ероша ему волосы, посыпала скороговоркой:
— Папочка, а мы тебя ждем, ждем. Мне мама разрешила не спать до Нового года, а Санька тоже хотел не спать, но все равно заснул, а у меня…
— А у тебя весь рот в варенье. — Остудин поцеловал ее и опустил на пол. Потом в упор посмотрел на Фролова и сказал отчетливо и негромко: — Это моя дочь.
Фролов, побледнев, смотрел на девочку.
Прошли в комнату. Там был накрыт праздничный стол, в углу стояла елка. Остудина радостно и шумно приветствовали гости, их было человек шесть или семь — его и Нинины сослуживцы. Пока Фролов знакомился с ними, машинально называя свою фамилию, Остудин вышел во вторую комнату, постоял немного над детской кроваткой. Пятилетний Санька безмятежно спал, высунув из-под одеяла розовую пятку. Лицо у него было лобастое, широкое, как у Остудина. Послышались быстрые легкие шаги. Нина подошла, поправила Санькино одеяло, потом вопрошающе взглянула на Остудина.
— Сергей, я не хочу его видеть.
Он пожал плечами.
— Зачем ты его привел?
Что он мог ей ответить? Конечно, не следовало его приглашать: шел бы к себе в гостиницу или куда угодно — и ничего бы не узнал. И все же… Еще в море, когда Фролов вдруг вспомнил Нину, ему, Остудину, яростно захотелось, чтобы тот все узнал. Пусть знает, что он, Остудин, уехав после окончания училища на флот, так и не смог ее забыть, что написал ей большое письмо с признанием. И не получил ответа. И в первый же свой отпуск поехал в Ленинград, явился в университет и там узнал от подруги Нины, румяной толстушки, что Нина уже месяца два как бросила учиться и ребенок ее тяжело болен. Он пошел к ней — и весь отпуск мотался по врачам и аптекам. Девочка выздоровела, и он уехал. Нина провожала его и обещала, что будет отвечать на письма. На следующий год он опять поехал в Ленинград и настоял, чтобы Нина возобновила учебу на заочном отделении. Днем она работала на метеостанции, и он ежедневно поджидал ее у подъезда, чтобы проводить домой. И ни о чем не говорил. Она заговорила первая… Они поженились. Она окончила свой географический факультет и приехала к нему с Люсей, которую он удочерил.
Пусть знает, пусть!
Но теперь, глядя на Нину, он понял, что не должен был приводить сюда Фролова и портить ей праздник. Хорошо, он это исправит.
Они вышли к гостям и сели за стол. Выпили за Новый год, которому было уже двадцать пять минут от роду. Шумный разговор завязался за столом, только Фролов не принимал в нем участия. Он смотрел на Нину. Она почти не изменилась, только пополнела немного…
Фролов понимал, что должен уйти. Но какая-то усталость пригвоздила его к стулу. Может быть, просто разморило в теплой комнате?
В теплой комнате клубились воспоминания десятилетней давности.
Ну и что же, думал Фролов, каждый добивается в жизни того, что ему нравится. Он тоже добился своего. Служит в Ленинграде, имеет квартиру, обставленную дорогой мебелью, дачу в Сестрорецке, машину. Правда, все это не его, а тестя — крупного ленинградского архитектора.
Как она кинулась к Сергею!.. Его, Фролова, жена встречает иначе, когда он возвращается из командировок. «Ну, как съездил?» — говорит она и подставляет щеку для поцелуя. Действительно, зачем это нужно — кидаться на шею?..
Сейчас она встречает Новый год. Должно быть, танцует с кем-нибудь из своего постоянного окружения — беспрерывно острящих молодых людей.
— Дай закурить, Сергей, — сказал он.
— А врачи?
— К чертям! — тихо ответил Фролов и жадно затянулся табачным дымом. И закашлялся.
Остудин налил ему и себе коньяку, выпил и шепнул Фролову на ухо:
— Я свалял дурака. Не обижайся, но ты видишь…
— Да, — кивнул Фролов, — вижу, что я здесь лишний. Сейчас уйду.
Не сводя с Нины глаз, он выпил свою рюмку.
— Ваше здоровье, Нина! — сказал он громко, и она, вздрогнув, посмотрела на него и не ответила. — Когда-то, если помните, — продолжал он, — вы пожелали в новогоднюю ночь черемухи. Считайте, что вы ее получили: сегодня мы закончили испытание прибора под названием «Черемуха».
— Не помню ни о какой черемухе, — помолчав, сказала Нина.
Фролов простился и вышел. Медленно спустился с крыльца, побрел в гостиницу. Ветер раскачивал ветви сосен, и они осыпали снежные хлопья. И ветер приносил обрывки музыки.
Фролов сунул руку в карман и нащупал апельсины, купленные для детей Остудина.