Море исчезающих времен — страница 12 из 79

ра в оркестре. Тогда Набо понял, что негра больше не будет, и перестал ходить на площадь.


Ему показалось, что очнулся он очень быстро. Запах конской мочи так же опалял ноздри, пелена заволакивала предметы. Но тот некто по-прежнему сидел, ритмично похлопывая по ляжкам, и его умиротворяющий голос твердил:

– Мы ждем тебя, Набо. Ты спишь уже два года и не собираешься просыпаться.

Набо попытался разглядеть маячившее в глубине конюшни лицо. Оно теперь казалось потерянным и скорбным. Набо наконец узнал его.


Если бы мы, его домашние, знали, что по субботам Набо ходил слушать оркестр, а потом бросил, мы решили бы, что его отвлекла наша домашняя музыка. Именно тогда, чтобы развлечь девочку, в дом принесли граммофон. Его следовало постоянно заводить, а Набо делал это лучше других. В свободное от лошадей время он легко управлялся с граммофоном. Девочка бесконечно слушала грампластинки, замерев в углу комнаты. Иногда, захваченная музыкой, она сползала со стула, не переставая смотреть в одну точку, не замечая стекающую изо рта слюну, и перемещалась в столовую. Случалось, Набо поднимал иглу граммофона и пел сам. При найме в наш дом на работу он сообщил, что поет лучше всех. Нас не интересовал тогда его вокал, нам требовался мальчик для ухода за лошадьми. Набо мы оставили, но он пел, словно нанимался именно для этого, а за лошадьми ухаживал между делом.

Так прошло больше года, пока мы не смирились с мыслью, что девочка никогда не сможет полноценно ходить. Ни ходить, ни узнавать кого бы то ни было, и навсегда останется куклой без воли и желаний, равнодушно слушающей музыку и глядящей в одну точку на стене, пока ее не снимут со стула и не отнесут в другую комнату. Мы смирились с этим, и с течением времени боль из-за девочки в нас поутихла. Но Набо, казалось, не смирился, и изо дня в день в определенные часы в комнате звучал граммофон. Набо тогда еще ходил по вечерам на площадь. И однажды, когда его не было, кто-то в комнате вдруг отчетливо произнес:

– Набо.

Мы находились в коридоре и поначалу не обратили на голос внимания. Снова отчетливо прозвучало:

– Набо!

Мы изумленно переглянулись. Как, разве девочка не одна в комнате? Кто-то сказал:

– Я уверен, к ней никто не входил.

Другой добавил:

– Да, но кто-то же позвал Набо!

Мы вошли в комнату и увидели девочку на полу у стены.

Набо вернулся рано и лег спать. В следующую субботу он не пошел на площадь, потому что негра тогда уже заменили. А еще три недели спустя, в понедельник, граммофон вдруг заиграл в непривычное время, когда Набо был в конюшне. Никто не придал этому значения, и спохватились, лишь когда негритенок, привычно напевая, появился в доме. В этот день он мыл лошадей, с его фартука стекали струи воды. Увидев его, мы воскликнули:

– Ты откуда?

Он ответил:

– Через дверь вошел. Я был на конюшне с полудня.

– Но ведь граммофон-то играет! Ты слышишь?

– Слышу.

– И кто-то завел его.

Набо пожал плечами:

– Девочка. Она уже давно сама его заводит.

Все так и шло, пока мы не нашли его в запертой конюшне свернувшимся на траве с кровавым отпечатком подковы на лбу. Мы встряхнули его за плечи, чтобы очнулся, и Набо сказал:

– Меня лягнула лошадь, поэтому я здесь.

Но мы пропустили его слова мимо ушей, напуганные мертвенно-холодным взглядом и зеленоватой пеной у рта. Всю ночь он плакал, охваченный жаром, и в бреду твердил о каком-то гребне, потерявшемся в траве. Утром открыл глаза, попросил пить, мы принесли воды, он с жадностью выпил кружку и попросил еще. Мы осведомились, как он себя чувствует, и он сказал:

– Чувствую так, будто меня лягнула лошадь.

Бред продолжался весь день и ночь. Неожиданно Набо поднялся на постели и, указывая пальцем в потолок, заявил, что там скачут лошади и не дают ему спать. Температура постепенно спала, речь стала более-менее связной, и он говорил, говорил, пока в рот ему не сунули платок. Но и через кляп он пел и что-то шептал лошади, дышавшей, как ему казалось, в ухо, будто она пыталась принюхаться. Когда платок вытащили, чтобы дать ему поесть, Набо отвернулся к стене и заснул. Очнулся он уже не в постели, а посреди комнаты, привязанным к столбу. И, привязанный, он снова запел.


Набо наконец узнал мужчину, который обращался к нему, и сказал:

– Я видел вас раньше.

Тот отозвался:

– На площади меня видели каждый субботний вечер.

– Да, правильно, на площади. Но там мне казалось, что вы меня не замечаете.

– А я и не замечал тебя. Но потом, когда перестал выходить на площадь, почувствовал, что по субботам мне не хватает чьего-то взгляда.

И Набо сказал:

– Однажды вы не вернулись, а я еще приходил на площадь три или четыре раза.

Мужчина все так же похлопывал себя по ляжкам и, видимо, не думал уходить.

– К сожалению, – произнес он, – я уже не мог там появляться. Хотя, пожалуй, это единственное, что стоило бы делать.

Набо попытался подняться и потряс головой, чтобы не упустить смысла сказанного, но снова уснул. С ним часто это случалось с тех пор, как его лягнула лошадь. Но где-то совсем близко звучал тихий настойчивый голос: «Набо, мы ждем тебя. Сколько же можно спать, ты так все проспишь».

Четыре недели спустя, после того как негр не появился в оркестре, Набо решил расчесать хвост одной из лошадей. Прежде он ни разу не расчесывал им хвосты, лишь скреб бока, напевая. Но в среду, когда сходил на рынок и увидел там отменный гребень, понял: «Он именно для того, чтобы расчесывать лошадям хвосты». Вот тогда и лягнула его лошадь, сделав дурачком на всю жизнь, десять или пятнадцать лет назад. Кто-то в доме сказал:

– Конечно, лучше было бы ему умереть, чем потерять рассудок и не иметь будущего.

Мы заперли его в комнате, и туда больше никто не входил. Мы были уверены, что он там, девочка ни разу не заводила граммофон. И вообще, интерес ко всему этому пропал. Уверившись в том, что подкова навеки очертила круг, за который не сможет выбраться его несчастный сдвинувшийся рассудок, мы заперли его, как запирают лошадь. Заточили в четырех стенах. Не решаясь просто убить его каким-либо способом, мы молчаливо порешили на том, что он и так скончается, от муки одиночества. Четырнадцать лет прошло с тех пор, и однажды подросшие дети выказали желание посмотреть на него. И отперли дверь.


Набо вновь посмотрел на мужчину.

– Меня лягнула лошадь, – сказал он.

Мужчина произнес:

– Ты сто лет твердишь одно и то же, а между тем мы ждем тебя в хоре.

Набо тряхнул головой и погрузил лоб в сено, силясь что-либо вспомнить.

– Я расчесывал лошади хвост, когда это произошло.

Мужчина не стал спорить, но сказал:

– Все дело в том, что нам бы действительно очень хотелось видеть тебя в хоре.

– Значит, выходит, напрасно я купил тогда гребень.

– Ты все равно не убежал бы от судьбы. Мы поняли, что ты увидишь гребень и пожелаешь расчесать лошадям хвосты.

– Но я же никогда не вставал позади лошади.

Мужчина, по-прежнему тихо, успокаивающе промолвил:

– А на сей раз встал, и лошадь тебя лягнула. И случай нам не представился.


Этот бессмысленный беспощадный разговор продолжался, пока кто-то в доме не заметил:

– Пятнадцать лет эту дверь не открывали.

За все долгие годы девочка не выросла. Ей уже было за тридцать, мы открыли дверь и увидели, что она сидит в той же позе, глядя в стену, и паутинка печальных морщин покрыла ее веки. Она повернулась к нам, будто принюхиваясь к чему-то, мы поспешили снова запереть комнату. Мы рассудили: «Не стоит тревожить Набо. Он даже не шевелится. О его смерти мы узнаем по запаху». Кто-то добавил:

– Или по еде. Он всегда съедает, что дают.

Все шло по-прежнему, только девочка смотрела теперь не на стену, а на дверь, прислушиваясь к едким запахам, проникающим сквозь замочную скважину.

Однажды на рассвете раздался давно забытый сипловатый металлический скрежет, какой издает граммофон, когда его заводят. Мы поднялись, зажгли лампу и услышали грустную мелодию, много лет назад вышедшую из моды. Граммофон звучал все резче и громче, пока не раздался сухой треск. Но музыка все играла, когда мы вошли в комнату и увидели девочку, державшую в руке заводную ручку, отломанную от корпуса. Все замерли. И девочка не шевелилась, равнодушно уставившись в одну точку, с прижатой к виску ручкой. Мы молча разошлись по своим комнатам, пытаясь припомнить: умела ли девочка самостоятельно заводить граммофон. Вряд ли кто-то из нас смог уснуть в ту ночь. Мы размышляли над тем, что произошло, вслушиваясь в незамысловатый мотив с пластинки, продолжавший звучать.

Отворяя дверь, мы сразу уловили смутный дух распада, запах тлена. Открывший дверь крикнул:

– Набо! Набо!

Но никто не отозвался. У двери стояла пустая тарелка. Три раза в день мы подсовывали под дверь тарелку с едой, и возвращалась она пустой. И теперь тарелка свидетельствовала о том, что Набо еще жив. Но только тарелка, больше ничего. Он уже не двигался и не пел.


Когда дверь закрыли, он сказал мужчине:

– Нет, я не смогу пойти в хор.

И мужчина спросил:

– Почему?

– Потому что у меня нет башмаков.

Мужчина поднял ноги и произнес:

– Это не имеет значения. У нас никто не носит башмаков.

Набо увидел его желтые заскорузлые ступни. Мужчина сказал:

– Я целую вечность тебя жду.

Набо возразил:

– Нет, лошадь совсем недавно меня лягнула. Я сейчас плесну на голову воды и пойду загонять лошадей в стойло.

– Лошади в тебе больше не нуждаются. Их нет давно. А тебе надо идти с нами.

А Набо произнес:

– Лошади должны быть здесь.

Загребая траву руками, он сделал попытку подняться и услышал, как мужчина ему сказал:

– За ними некому ухаживать уже пятнадцать лет.

А Набо разгребал землю, повторяя:

– Где-то здесь должен быть мой гребень.

– Пятнадцать лет назад закрыли конюшню. Она превратилась в руины.