– Ты кто?
Улисс приподнялся.
– Меня зовут Улисс, – сказал он. И, протянув украденные банкноты, добавил: – Вот они, деньги.
Эрендира оперлась обеими руками о кровать и, приблизив свое лицо к лицу Улисса, заговорила так, словно затеяла с ним веселую ребячью игру.
– Ишь какой! Встань-ка в очередь, – сказала.
– Я всю ночь простоял, – сказал он.
– А-а… Значит, жди до утра, – сказала девочка. – Мне знаешь как больно! Будто все почки отбиты…
В эту минуту во сне заговорила бабка.
– Вот уже двадцать лет, как не было дождя, – забормотала, – а тогда была такая страшная гроза, что ливень смешался с морской водой, и наутро, когда мы проснулись, в доме было полно рыб и ракушек, и твой дед, Амадис, царство ему небесное, своими глазами видел, как по воздуху проплыл светящийся спрут.
Улисс сразу спрятался за спинку кровати. Но Эрендира улыбнулась лукаво.
– Да не бойсь, – сказала. – Бабушка во сне говорит что ни попадя, но она не проснется, даже если земля дрогнет.
Улисс снова вырос из-за кровати. Эрендира, посмотрев на него с веселой ласковой улыбкой, быстро убрала с циновки несвежую простыню.
– Ну-ка, – сказала, – помоги мне сменить постель.
Улисс смело вышел из-за кровати и взял простыню за оба конца. Простыня была куда шире циновки, и Эрендире с Улиссом не сразу удалось сложить ее. Занимаясь простыней, они каждый раз приближались друг к другу.
– Мне до смерти хотелось тебя увидеть, – сказал он. – Кругом говорят, что ты невиданная красавица, и это – правда!
– Но я скоро умру, – сказала девочка.
– Моя мама говорит, что те, кто умрет в пустыне, попадут в море, а не на небеса, – сказал Улисс.
Эрендира свернула грязную простыню и положила чистую, выглаженную.
– А я не знаю, какое оно, море…
– Оно как пустыня, но из воды, – сказал Улисс.
– Значит, там нельзя ходить?
– Мой папа знал одного человека, который ходил по воде, – сказал Улисс, – но это было давным-давно.
Эрендира слушала как зачарованная, хотя ее клонило в сон.
– Приходи рано утром и будешь первым, – сказала.
– Мы с отцом уезжаем на рассвете, – сказал Улисс.
– И больше не вернетесь?
– Кто знает когда, – ответил юноша. – Мы тут совсем случайно, потому что сбились с дороги на границу.
Эрендира задумчиво глянула на спящую бабушку.
– Ладно, – сказала, – давай деньги.
Улисс протянул ей все бумажки. Эрендира сразу легла на постель, но Улисс не тронулся с места. В самую ответственную минуту он оробел и не мог унять дрожь.
Эрендира потянула его за руку, но тут поняла, что с ним случилось. Ей хорошо был знаком этот страх.
– Ты в первый раз? – спросила.
Улисс не ответил, лишь улыбнулся потерянно и виновато.
– Дыши глубже, – сказала Эрендира. – Такое бывает поначалу, а потом хоть бы что.
Она уложила его рядом и, раздевая, успокаивала, как ребенка.
– А звать тебя как?
– Улисс.
– Не наше имя, вроде как у гринго…
– Нет, как у одного мореплавателя.
Сняв с Улисса рубашку, Эрендира покрыла его грудь быстрыми поцелуями и принюхалась к коже.
– Ты будто из золота, – удивилась. – А пахнешь какими-то цветами.
– Нет, наверно, апельсинами, – сказал Улисс и, сразу успокоившись, улыбнулся загадочно. – Птицы – это для отвода глаз, – добавил, – а на самом деле мы контрабандой возим через границу апельсины.
– Разве апельсины – контрабанда?
– Наши – да! – сказал Улисс. – За каждый платят пятьдесят тысяч песо.
Эрендира впервые рассмеялась за такое долгое время.
– Что мне больше всего нравится в тебе, – сказала, – это как ты всерьез рассказываешь такие небылицы.
Она вдруг оживилась, сделалась разговорчивой, будто этот невинный юноша враз сумел изменить не только ее настроение, но и склад характера.
Бабушка, в самой близи от роковой встречи, по-прежнему говорила во сне.
– И вот в первых числах марта тебя принесли домой, – бормотала, – ты походила на ящерку, завернутую в пеленки. Амадис, твой отец, еще молодой и красивый, так ликовал в тот день, что велел нагрузить цветами двадцать телег. Он ехал по улицам, крича от радости и разбрасывая эти цветы, отчего весь городок стал золотистым, как море.
Старуха бредила с неослабной страстью несколько часов кряду. Но Улисс ничего не слышал, потому что Эрендира любила его так горячо, так искренне, что потом стала любить за полцены, а потом, до самого рассвета, – даром.
Миссионеры, подняв распятия, встали плечом к плечу посреди пустыни. Ветер, такой же свирепый, как ветер Несчастья, трепал их холщовые монашеские одеяния, их клочковатые бороды и грозился сбить с ног. За ними высилась монастырская обитель в колониальном стиле с маленькой колокольней, выступавшей за суровыми оштукатуренными стенами.
Самый молодой миссионер, их глава, указал перстом на глубокую трещину в затвердевшей глине:
– Эту черту не переступать!
Четыре индейца, что несли бабку в дощатом паланкине, сразу остановились.
Старухе было уже невмоготу сидеть на неудобной скамье, ее замучили зной, пыль и липкий пот, но в лице оставалась все та же природная гордость. Эрендира шла рядом. За паланкином следовали гуськом восемь индейцев с тяжелой поклажей, а замыкал шествие фотограф на велосипеде.
– Пустыня – ничья! – изрекла бабка.
– Она Богова, – ответил миссионер. – А ваш богомерзкий промысел попирает Его святой закон.
Бабушка тотчас распознала чисто кастильский выговор и решила уйти от лобового столкновения с миссионером, дабы не набить себе шишек о твердость его духа. Она сразу сменила тон:
– Не понимаю, о чем ты толкуешь, сынок.
Миссионер кивнул в сторону Эрендиры:
– Эта девочка – несовершеннолетняя.
– Но она – моя внучка!
– Тем хуже, – отрезал монах. – Отдайте ее под наше покровительство добром, иначе мы предпримем другие меры.
Бабка не ожидала такого оборота дела.
– Что ж, благородный сеньор, – отступилась она в испуге. – Но рано или поздно я тут проеду, увидишь.
Спустя три дня после встречи с миссионерами, когда Эрендира с бабушкой спали в деревушке по соседству с монастырем, к их палатке осторожно и беззвучно подползли боевым патрулем шесть невидимых в ночи существ. Это были послушницы в балахонах домотканого полотна – сильные молодые индианки, которых выхватывал из темноты зыбкий лунный свет.
Не задев тишины, послушницы накрыли спящую Эрендиру москитной сеткой и осторожно вынесли, как большую, но хрупкую рыбу, попавшую в лунный невод.
Не было способа, который не испробовала бабка, чтобы выманить девочку из монастырской обители. И лишь когда не оправдались все ее планы, от самых простых до самых хитроумных, она обратилась за помощью к гражданским властям, которые единолично представлял человек в военном чине. Она застала его в патио, голого по пояс, в тот самый час, когда он расстреливал из винтовки тучку, одиноко темневшую в раскаленном небе. Местный правитель, оказывается, пытался продырявить ее, чтобы пошел дождь, но все же прервал бесплодную стрельбу, чтобы выслушать старуху.
– Я ничем не могу помочь, – сказал. – Миссионеры по закону имеют право держать у себя девочку до ее совершеннолетия. Или пока ее не отдадут замуж.
– Так зачем, собственно, вас держат алькальдом? – спросила бабка.
– Чтобы я добился дождей.
Поняв наконец, что одинокая тучка за пределами его досягаемости, он бросил свое государственное дело и целиком занялся бабушкой.
– Вам главное – найти государственного человека, который мог бы за вас поручиться. Кого-нибудь, кто в письменном виде удостоверит вашу моральную устойчивость и добронравие. Вы, случаем, не знакомы с сенатором Онесимо Санчесом?
Бабка, сидевшая под палящим солнцем на табурете, слишком узком для ее монументального зада, сказала с величавой яростью:
– Я беззащитная женщина, брошенная на произвол судьбы в этой огромной пустыне.
Алькальд жалостливо скосил на нее правый глаз, сощуренный от жары.
– Тогда не теряйте зря времени, сеньора, – сказал, – поставьте на этом крест.
Но не тут-то было. Бабка поставила свою палатку напротив монастыря и села думать думу, будто воин, решивший в одиночку взять приступом город-крепость. Бродячий фотограф, который уже хорошо знал нрав старухи, приладил свои вещички к багажнику и собрался в путь. Но призадумался, увидев, как она сверлит глазами монастырь, сидя на самом солнцепеке.
– Поглядим-посмотрим, кто первый не выдержит, – сказала бабка, – я или они.
– Они здесь три сотни лет, и ничего – выдерживают, – бросил фотограф, – так что я поехал.
Только тут бабушка заметила велосипед с привязанной поклажей.
– Куда едешь?
– Куда глаза глядят. Свет велик, – сказал фотограф и поехал.
– Не так уж велик, как тебе думается, неблагодарный мерзавец.
Бабка озлилась и даже не повернула головы в его сторону, боясь хоть на миг отвести взор от монастыря. Она не сводила глаз с его стен в течение многих дней, раскаленных добела, и многих ночей с шалыми ветрами; она смотрела на монастырь неотрывно, даже в дни духовных упражнений, когда из монастыря не вышла ни одна живая душа. Индейцы сделали возле ее палатки пальмовый навес и привязали там гамаки. Но бабка бодрствовала допоздна, восседая на троне, и, когда ее одолевал сон, жевала и жевала сырые зерна, доставая их из сумки, пришитой к поясу, с победной невозмутимостью лежащего быка.
Однажды ночью совсем рядом медленно проехала колонна крытых грузовиков, освещенных гирляндой цветных фонариков, которые придавали им вид призрачных сомнамбулических алтарей. Бабка тут же смекнула, что к чему, потому что они были в точности как грузовики ее Амадисов. Последний, чуть отстав от колонны, остановился, из кабинки вылез водитель, чтобы поправить груз в кузове. Он был одной масти с ее Амадисами – та же шляпа с круто загнутыми полями, те же сапоги за колено, два патронташа на скрещенных ремнях, два пистолета и карабин. Поддавшись искушению, бабка окликнула водителя: