Море исчезающих времен — страница 48 из 79

– О чем разговор?

– Ни о чем особенном.

Мать Улисса не понимала по-голландски и, когда муж прошел в дом, спросила на своем языке:

– Что он тебе сказал?

– Так, пустяки.

Он потерял из виду отца, но потом снова углядел его в окне кабинета. Мать, дождавшись, когда они остались вдвоем, переспросила с нетерпением:

– Ну, кто она?

– Никто, – упорствовал Улисс.

Он ответил рассеянно, потому что не спускал глаз с отца. Улисс увидел, как тот набрал шифр и положил апельсины в сейф. И пока Улисс следил за отцом, мать следила за Улиссом.

– Что-то ты давно не ешь хлеба.

– Я его не люблю.

Лицо матери сразу оживилось.

– Неправда, – сказала она. – Тебя губит любовь. Те, у кого такая любовь, не могут есть хлеба.

Волнение индианки смешалось с угрозой и в голосе, и во взгляде.

– Лучше скажи, кто она! Не то я силой искупаю тебя в наговорной воде.

Меж тем голландец открыл сейф и, положив туда апельсины, захлопнул бронированную дверь. И тогда Улисс, отвернувшись от окна, сказал с явным раздражением:

– Я же ответил – никто. Не веришь, спроси отца.

Голландец вырос в дверях с обтрепанной Библией под мышкой и стал раскуривать свою шкиперскую трубку. Жена спросила его на испанском:

– С кем вы встретились в пустыне?

– Ни с кем, – сказал муж, занятый своими мыслями. – Не веришь, спроси у сына.

Он уселся в дальнем углу коридора, потягивая трубку, пока не докурил ее до конца. А затем, раскрыв наугад Библию, стал читать вслух отрывки оттуда-отсюда на мерно текущем голландском языке.

Улисс обдумывал все с таким напряжением, что не мог заснуть и после полуночи. Он проворочался в гамаке еще час, силясь унять боль воспоминаний, пока сама эта боль не пробудила в нем решимость. Наскоро надев ковбойские штаны, рубашку из шотландки и высокие сапоги, Улисс выпрыгнул в окно и удрал из дому на грузовичке с птицами в клетках. Проезжая через апельсиновую рощу, он, как бы мимоходом, сорвал три спелых апельсина, которые не решался украсть накануне.

Весь остаток ночи он катил по пустыне, а с рассветом стал спрашивать всех и каждого, где сейчас Эрендира. Но никто толком не сказал ничего. В конце концов ему повезло: он узнал, что Эрендира следует за свитой сенатора Онесимо Санчеса, который совершал предвыборный вояж, и что, скорей всего, он уже в Новой Кастилии. Но выяснилось, что он вовсе не там, а в другом городке, и Эрендиры при нем нет, так как бабка добилась к тому времени письма, в котором сенатор самолично поручился за ее высокую нравственность, и, значит, теперь перед ней открывались самые прочные запоры на дверях пустыни. На третьи сутки Улисс повстречал развозчика почты, и тот объяснил, где их искать.

– Они едут к морю, – сказал, – и поторопись, потому что эта старая стерва собралась на остров Аруба.

Двинувшись в путь, Улисс лишь во второй половине дня узрел огромный, линялый от времени шатер, который бабка откупила у прогоревшего цирка. Разъездной фотограф вернулся к ним, убедившись, что мир воистину не так велик, как ему думалось, и натянул рядом с шатром свои идиллические картины. Духовой оркестр подогревал клиентов Эрендиры томными звуками вальса.

Улисс дождался своей очереди, и, когда вошел, первое, что бросилось ему в глаза, – это порядок и чистота в шатре. Бабкина кровать вновь обрела свое вице-королевское величие, статуя ангела стояла на своем месте рядом с погребальным баулом Амадисов, но вдобавок появилась оцинкованная ванна на львиных лапах. Эрендира лежала нагая, умиротворенная и лучилась чистым сиянием в свете, что сочился сквозь шатер. Она спала с открытыми глазами. Улисс приблизился к ней с апельсинами в руках и только тогда заметил, что Эрендира смотрит на него невидящими глазами. Он провел рукой перед ее лицом и окликнул именем, которое придумал в мыслях о ней:

– Ариднерэ!

Эрендира проснулась. При виде Улисса она испугалась своей наготы, глухо вскрикнула и спряталась под простыней.

– Не смотри на меня, – сказала, – я страшная.

– Ты вся апельсинового цвета, – проговорил Улисс. И поднес к ее глазам апельсины. – Посмотри сама.

Эрендира открыла глаза и увидела, что апельсины такого же цвета, как ее кожа.

– Сегодня не оставайся, не надо, – сказала Эрендира.

– Я пришел, только чтобы показать тебе это, – сказал Улисс. – Глянь-ка.

Он содрал кожуру апельсина ногтями, разломил его и показал Эрендире, что внутри. В самой сердцевине плода сверкал бриллиант чистой воды.

– Вот такие апельсины мы возим через границу!

– Но ведь это живые апельсины! – ахнула Эрендира.

– Конечно, – улыбнулся Улисс, – их выращивает мой папа.

Эрендира не верила своим глазам. Она отняла руки от лица и, взяв осторожными пальцами бриллиант, смотрела на него в изумлении.

– С такими тремя мы сможем объехать весь мир, – сказал Улисс.

Эрендира вернула ему бриллиант, и лицо ее сразу погасло. Улисс не отставал.

– К тому же у нас есть грузовичок – и еще… вот смотри!

Он вытащил из-за пазухи допотопный пистолет.

– Я смогу уехать только через десять лет, – сказала Эрендира.

– Нет, ты уедешь, – настаивал Улисс. – Ночью, когда эта белая китиха уснет, я буду тут, рядом, и прокричу совой.

Он так похоже изобразил уханье совы, что глаза Эрендиры впервые за все время улыбнулись.

– Значит, это моя бабушка?

– Кто – сова?

– Нет, китиха.

Оба засмеялись, но Эрендира вспомнила о своем.

– Никто никуда не может уехать без разрешения своей бабушки.

– Да ей и не надо говорить.

– Она сама узнает, – вздохнула Эрендира. – Она все видит во сне.

– Когда ей приснится, что ты уезжаешь, мы будем по ту сторону границы. Проедем как контрабандисты… – сказал Улисс.

Он схватился за пистолет, точно герой ковбойского фильма, и изобразил звуки выстрелов, чтобы подбодрить Эрендиру своей отвагой. Эрендира не сказала ни да ни нет, но глаза ее вздохнули, и она грустно поцеловала Улисса на прощание. Улисс растроганно шепнул:

– Завтра мы увидим море и корабли.

В тот вечер, чуть позже семи, когда Эрендира расчесывала бабке волосы, снова задул ветер ее Несчастья. В шатре укрылись индейцы-носильщики и хозяин духового оркестра, ожидавшие жалованья. Бабка, только что пересчитавшая банкноты, которые держала в большом ларе, рядом с собой, и, проверив свои записи в приходно-расходной книге, выдала деньги старшему из индейцев.

– Вот тебе, – сказала она, – двадцать песо за неделю, минус восемь за еду, минус три за воду, минус пятьдесят сентаво – почти даром – за новые рубашки. Итого восемь песо пятьдесят сентаво. Пересчитай при мне.

Старший пересчитал деньги, и все четверо индейцев удалились, почтительно кланяясь.

– Спасибо, белолицая сеньора.

Следующим на очереди был хозяин оркестра. Бабка заглянула в свою толстую тетрадь и окликнула фотографа, который пытался прилепить к муфте аппарата заплаты из пластыря.

– Ну так как? – спросила она. – Платишь или не платишь четвертую часть за музыку?

Фотограф даже не поднял головы.

– На моих снимках нет музыки.

– Но под музыку люди так и бегут фотографироваться, – возразила бабка.

– Ничего подобного, – сказал фотограф, – эта горе-музыка напоминает о покойниках, и потому все на снимках с закрытыми глазами.

Тут вмешался хозяин оркестра.

– Музыка ни при чем, – сказал он, – это от вспышек магния.

– Нет, от музыки, – упорствовал фотограф.

Бабка прекратила спор разом.

– Ну и жох, – сказала она. – Вон какой успех у сенатора Онесимо Санчеса, а все потому, что при нем музыканты. – И со всей суровостью заключила: – В общем, или плати что положено, или ищи своего счастья в другом месте. Зачем это бедной девочке самой платить за все? Где справедливость?

– Я-то свое возьму! – сказал фотограф. – Я, к вашему сведению, художник, а не кто-нибудь.

Бабка передернула плечами и занялась музыкантом. Она протянула ему пачку денег в полном соответствии с записью в книге.

– Всего сыграно двести пятьдесят четыре пьесы, – сказала она. – Пятьдесят сентаво за каждую плюс тридцать две по воскресеньям и в праздники – по шестьдесят сентаво. Стало быть – сто пятьдесят шесть песо двадцать сентаво.

Музыкант нахмурился.

– Нет, сто восемьдесят два песо и сорок сентаво, – сказал он. – Вальсы – дороже.

– С чего это?

– Они самые грустные.

Бабка все-таки всучила ему деньги.

– Значит, на этой неделе сыграешь две веселенькие вещи за каждый вальс, что я тебе должна, – и мы квиты.

Музыкант силился понять бабкину логику, но не смог и совсем запутался.

В этот момент страшным ударом ветра чуть не сорвало с места шатер, и следом, в наступившей внезапно тишине, четко и зловеще ухнула сова.

Эрендира не знала, как скрыть волнение. Она захлопнула крышку сундучка с деньгами и задвинула его под кровать. Бабка почувствовала, как дрожит внучкина рука, когда взяла у нее ключ.

– Не бойся, – сказала, – ночью, в ненастье всегда ухают совы.

Однако и ей стало не по себе, когда она увидела, что фотограф, закинув аппарат на плечо, собрался уходить.

– Хочешь, оставайся здесь до утра, – сказала. – В такую ночь смерть бродит повсюду.

Фотограф тоже услышал протяжные крики совы, но стоял на своем.

– Оставайся, голубчик, – наседала бабка, – как-никак, я к тебе привязалась.

– С уговором – за музыку я не плачу, – сказал фотограф.

– О нет! – возразила бабка. – Это – ни за что!

– Вот так, – бросил фотограф, – да вы вообще никого не любите.

Бабка позеленела от ярости.

– Тогда убирайся отсюда! Ублюдок!

Чувствуя себя оскорбленной до глубины души, она крыла его почем зря, пока Эрендира готовила ее ко сну. «Поганец, – шипела бабка, – что может знать этот жалкий выползок о чужом сердце!» Эрендира не слышала бабушкиных слов: в те короткие минуты, когда стихал ветер, совиный крик звал ее все настойчивее, надрывнее, и она, бедная, терзалась в нерешительности.