— Давай вставай, старушка, — сказал я. — Приходи вниз, будем завтракать. Потом я пошлю Гилберта в «Ниблетс» за твоими вещами. Все очень просто. — Я надеялся, что с этим она согласится.
Она медленно подтянулась, встала на четвереньки, потом с усилием поднялась во весь рост. Желтое платье было безнадежно смято, она без толку теребила его и одергивала. Все ее тело выражало конфузливую скованность человека, убитого горем.
— Постой, я тебе дам халат. У меня есть очень красивый.
Я сбегал в спальню и принес ей мой лучший халат — черный, шелковый, с красными звездочками. Она стояла в дверях, воззрившись на занавеску из бус.
— Что это?
— Это хитрая штука. Занавеска из бус. Ну, одевайся. Где ванная, помнишь?
С моей помощью она безропотно надела халат и спустилась в ванную. Я ждал, сидя на лестнице. Она вышла и полезла назад в свою комнату, двигаясь тяжело, как старуха.
— Сейчас принесу тебе гребень, а то пройди к зеркалу в мою спальню, там светлее.
Но она вернулась к себе. Я принес гребень и ручное зеркало. Она причесалась, не глядя в зеркало, и опять опустилась на матрас. Другой мебели, впрочем, и не было — столик, который Титус извлек из расщелины, еще оставался в прихожей.
— Вниз сойти не хочешь?
— Нет, я побуду здесь.
— Тогда я тебе чего-нибудь принесу.
— Мне нехорошо. Это от вина.
— Чего хочешь — чаю, кофе?
— Мне нехорошо. — Она опять легла и накрылась одеялом.
В отчаянии я вышел, закрыл и запер дверь. После этой нарочитой апатии она вполне могла вдруг сорваться с места, выскочить из дому, исчезнуть среди скал, броситься в море.
Я сошел вниз. Гилберт сидел в кухне у стола. При моем появлении он почтительно встал. Титус, стоя у плиты, с которой он научился управляться, жарил яичницу. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Это и порадовало меня, и раздосадовало.
— Доброго утречка, хозяин, — сказал Гилберт.
— Привет, папочка.
Шутка Титуса мне не понравилась.
— Если непременно хочешь фамильярничать, имей в виду, что мое имя — Чарльз.
— Извиняюсь, мистер Эрроуби. Как сегодня чувствует себя моя мать?
— Ох, Титус, Титус…
— Поешь яичницы, — сказал Гилберт.
— Я ей отнесу чай. Она как пьет, с молоком, с сахаром?
— Не помню.
Я собрал на поднос чай, молоко и сахар, хлеб, масло, джем. Снес наверх и отпер дверь, держа поднос на одной руке. Хартли по-прежнему лежала под одеялом.
— Смотри, какой вкусный завтрак.
Она ответила почти театрально страдальческим взглядом.
— Подожди, сейчас принесу стул и стол. — Я сбежал вниз и вернулся с тем столиком и со стулом. Переставил все с подноса на стол. — Ну, иди, милая, а то чай остынет. И еще смотри, какой я тебе принес подарок, камень, самый красивый на всем берегу.
Я положил рядом с ее тарелкой тот овальный камень, мою первую находку, моей коллекции, большой, пятнисто-розовый, неровно исчерченный белыми полосками, образующими узор, перед которым склонились бы во прах Клее и Мондриан.[28]
Хартли приблизилась медленно, ползком, потом встала и плотно запахнулась в халат. На камень она не взглянула и не коснулась его. Я обнял ее и поцеловал похожие на парик волосы. Потом поцеловал теплое, укрытое шелком плечо. Потом вышел и запер дверь. О возвращении домой она не заговорила — и то хорошо. Наверно, боится. А уж если ей сейчас страшно думать о возвращении, тогда каждый лишний час, проведенный ею здесь, усилит мои позиции. Я не удивился, обнаружив позднее, что чаю она попила, но к еде не притронулась.
Я взглянул на часы. Еще не было восьми. Интересно, когда и как именно явится Бен. Я поморщился, вспомнив слова Хартли о том, что он не сдал свой армейский револьвер, и пошел вниз отдавать приказы.
Гилберт уплетал яичницу, гренки, поджаренные помидоры.
— А где Титус?
— Пошел купаться. Как Хартли?
— Ужасно… то есть хорошо. Послушай, Гилберт, ты бы не мог выйти из дому и посторожить?.. Да, конечно, сначала доешь завтрак, ты уже как будто неплохо навернул.
— В каком смысле посторожить? — спросил Гилберт подозрительно.
— Просто постой или, если хочешь, посиди на шоссе в конце дамбы, а когда увидишь, что он идет, приди сюда и скажи мне.
— А как я его узнаю? По плетке?
— Не узнать его невозможно. — Я подробно описал Бена.
— А вдруг он на меня нападет? Едва ли он настроен благодушно. Ты сказал, что он грубиян, вроде бандита. Я тебя люблю, мой дорогой, но драться я не намерен.
— Никто и не собирается драться. (Будем надеяться.)
— Могу посидеть в машине, — предложил Гилберт. — Запру дверцы и буду смотреть на дорогу, а если увижу его — посигналю.
Это идея, решил я.
— Отлично, только поторопись.
Сам я вышел через заднюю дверь, пересек лужайку и по скалам добрался до своего утеса как раз в тот момент, когда Титус прыгал в зеленую воду и в воздухе мелькнули его длинные белые ноги, устремленные к небу. Он напомнил мне брейгелевского «Икара». Absit omen.[29]
Я купаться не стал, мне не хотелось, чтобы Бен застал меня без штанов, к тому же была сильная зыбь, и я знал, что вылезти из воды мне будет трудно. Титус — другое дело, ему это пара пустяков, Не забыть приспособить у башни какое-нибудь новое подобие веревки.
Солнце уже поднялось высоко, и море ближе к скалам было прозрачно-зеленое, а дальше сверкало бирюзой, колыхалось и вспыхивало, словно на поверхности его плавали большие белые бляхи. Горизонт был — золотая черта. Большие, но очень гладкие, медленные волны катились к берегу и бесшумно вспенивались среди скал; в плавной, но механической мощи их сильных, равномерных движений таилась угроза.
Я с нетерпением ждал, когда Титус кончит купаться. Нечего ему особенно резвиться в такую серьезную минуту. Он увидел меня, помахал, но явно не торопился. Крикнул, чтобы и я прыгнул в воду, но я покачал головой.
Титус был мне срочно нужен на суше, отчасти потому, что я хотел сгладить болезненное впечатление от нашей дурацкой кухонной пикировки. И еще я хотел, чтобы, когда джентльмен явится, Титус был рядом со мной, одетый, собранный и готовый к бою. Я не воображал, конечно, что Бен явится и тут же всех нас убьет, однако, если с нашей стороны не будет демонстрации силы, с него станется дать мне кулаком по голове; а я хотя и в форме и не обделен физической силой, но искусством нападения никогда не владел. Во время войны я часто думал, как это человек может увидеть другого человека и убить его. Выучка сказывается и, надо думать, страх. Я был рад, что избежал этой доли.
И еще я подумал, угрюмо поглядывая на дельфиньи кувырки Титуса, что ведь понятия не имею, как он-то себяповедет. Правда, он дал мне ясно понять, что ненавидитсвоего приемного отца. Но молодая душа — потемки. При виде Бена он может оробеть, или вдруг в нем проснется сочувствие. Либо застарелые необоримые сыновние ощущения. Неужели Титус способен перекинуться к врагу? И знает ли это сам Титус?
Наконец он подплыл обратно к утесу и, цепляясь руками и ногами, без труда вынес свое голое тело из взлетающего ввысь и спадающего прибоя. Он взобрался наверх, перевалился через край и рухнул навзничь, переводя дыхание.
— Титус, милый, одевайся, живо, вот твое полотенце. Он послушался, вопросительно взглянув на меня:
— А что, мы куда-нибудь едем?
— Нет, но я боюсь, вот-вот появится твой отец.
— В поисках моей матери. Да, это возможно. И как вы тогда поступите?
— Не знаю. Смотря как поступит он. Слушай, Титус, и прости, что я так спешу, я хочу поскорее тебе сказать, что мы с тобой должны держаться друг за друга.
— Ну да. Я весьма ценная собственность. Я подсадная утка. Я заложник.
— В том-то все и дело, что нет. Это-то я и пришел тебе сказать. Не ради этого. Ради тебя. Пойми, ты сам мне нужен, я хочу стать тебе отцом, хочу, чтобы ты стал моим сыном… что бы ни случилось, даже если твоя мать со мной не останется — но я-то верю, что она останется, — но даже если нет, я хочу, чтобы ты принял меня как отца.
— Забавно это, — сказал он, — принять кого-то как отца, когда сам уже взрослый. Что-то я не знаю, как это делается.
— Как это делается — покажет время. Тебе надо только захотеть. Попробуй. Я чувствую, что между нами возникла настоящая близость, и она, естественно, будет возрастать. Не думай, что я только пользуюсь тобой в своих целях, нет, я тебя самого полюбил. Прости, что выражаюсь так нескладно, мне некогда сейчас сочинять изящные речи. Я чувствую, что судьба — или Бог, или не знаю кто — подарила нас друг другу. Давай же ухватимся за эту возможность. Не допустим, чтобы ее испортила дурацкая гордость, или подозрения, или недостаток воображения, или недостаток надежды. Давай отныне целиком принадлежать друг другу. Не важно, что именно это значит, во что выльется, это сейчас еще не видно. Но согласен ты принять, попробовать?
Я не подготовил, да и не предвидел столь страстной мольбы. Я ждал, глядя на него с тревогой и надеясь, что произвел хоть какое-то впечатление.
Он теперь был одет, и мы стояли рядом на высоком утесе над морем. Он смотрел на меня хмурясь, сощурив глаза. Потом отвернулся.
— Ну хорошо… вы, наверно… ну да, конечно… ладно. Честно говоря, я немножко ошарашен. Я рад, что вы это сказали — насчет того, что я вам нужен сам по себе. А то я не был уверен. Я вам верю… кажется. Смешно, я о вас всю жизнь думал и всегда знал, что когда-нибудь придется поехать на вас посмотреть, но все откладывал, потому что боялся. Думал, что, если вы меня оттолкнете… ну, то есть решите, что я враль и попрошайка, что меня интересуют деньги и все такое… а ведь вы вполне могли так подумать, ведь все очень странно… для меня это был бы страшный удар. Даже не знаю, как бы я это пережил. Я бы почувствовал себя обесчещенным на всю жизнь. Очень многое было поставлено на карту.
— Да, многое, но хотя бы в этом отношении все хорошо. Мы поняли друг друга. И не потеряем друг друга.