Море-океан — страница 11 из 27

мучения. Тут-то все и рушится, и деваться уже некуда, и чем сильнее мечешься, тем сильнее запутываешься, чем больше рыпаешься, тем больше набиваешь шишек. Замкнутый круг. Когда было слишком поздно, я начала желать. Изо всех сил. И причинила себе такие муки, о которых ты и не подозреваешь.

Знаешь, чем здесь хорошо? Смотри: вот мы идем и оставляем следы на песке, отчетливые, глубокие. А завтра ты встанешь, посмотришь на берег и ничего не найдешь, никаких следов, ни малейших отметин. За ночь все сотрет море и слижет прибой. Словно никто и не проходил. Словно нас и не было. Если есть на свете место, где тебя нет, то это место здесь. Уже не земля, но еще и не море. Не мнимая жизнь, но и не настоящая. Время. Проходящее время. И все. Идеальное убежище. Здесь мы невидимы для врагов. Чисты и прозрачны.

Белы, как полотна Плассона. Неуловимы даже для самих себя. Но в этом чистилище есть свой изъян. И от него не уйти. Это море. Море завораживает, море убивает, волнует, пугает, а еще смешит, иногда исчезает, при случае рядится озером или громоздит бури, пожирает корабли, дарует богатства— и не дает ответов; оно и мудрое, и нежное, и сильное, и непредсказуемое. Но главное — море зовет. Ты поймешь это, Элизевин. Море и есть не что иное, как постоянный зов. Он не смолкает ни на миг, он заполняет тебя, он повсюду, ему нужна ты. Можно ничего не замечать — бесполезно. Море по-прежнему будет звать тебя. Это и другие моря, которых ты никогда не увидишь; они вечны и будут терпеливо поджидать тебя в шаге от твоей жизни. Их неустанный зов ты будешь слышать везде. И в этом чистилище из песка. И во всяком раю, и во всяком аду. Не важно как. Не важно где. Море день и ночь будет звать тебя.

Анн Девериа замедляет шаг. Нагибается и снимает сапожки. Оставляет их на песке. Идет дальше босиком. Элизевин не двигается. Ждет, пока спутница отдалится. Затем произносит так, чтобы ее услышали:

— Скоро я уеду. И войду в море. И выздоровлю. Я так этого хочу.

Выздороветь. Жить. И стать такой же красивой, как вы.

Анн Девериа оборачивается. Тает в улыбке. Подыскивает слова. Находит их.

— Возьмешь меня с собой?

На подоконнике в комнате Бартльбума сидят двое. Всегдашний мальчик. И Бартльбум. Сидят, свесив ноги в пустоту. А взгляд — в море.

— Послушай, Дуд… Мальчика звали Дуд.

— Вот ты все время тут сидишь…

— Мммммм.

— И наверняка знаешь.

— Что?

— Где у моря глаза?

— …

— Ведь они есть?

— Есть.

— Ну и где же они?

— Корабли.

— Что корабли?

— Корабли и есть глаза моря.

Бартльбум оторопел. Эта мысль почему-то не приходила ему в голову.

— Но кораблей сотни…

— Вот и у моря сотни глаз. Что оно, по-вашему, только двумя управляется?

Действительно. При такой-то работе. И таком размахе. Что верно, то верно.

— Погоди, а как же…

— Мммммм.

— А как же кораблекрушения? А бури, тайфуны и все такое прочее… Для чего морю топить корабли, если это его глаза?

Дуд поворачивается к Бартльбуму и с досадой в голосе произносит:

— А что… вы глаз никогда не закрываете?

Боже. У этого ребенка на все есть ответ.

Думает думу Бартльбум. Раскидывает умом и так и эдак. Потом резко соскакивает с подоконника. Разумеется, в сторону комнаты. Для прыжка в обратную сторону понадобились бы крылья.

— Плассон… Мне нужен Плассон… Я должен все ему рассказать… Черт возьми, это так просто, надо только пошевелить мозгами…

Бартльбум лихорадочно ищет свою шапочку. И не находит. Ничего удивительного: она у него на голове. Махнув рукой, Бартльбум выбегает из комнаты.

— Пока, Дуд.

— Пока.

Мальчик пристально смотрит на море. Проходит немного времени.

Убедившись, что поблизости никого, он резко соскакивает с подоконника.

Разумеется, в сторону берега.

Однажды утром все проснулись и увидели, что ничего нет. Были только следы на песке. Всего остального не было. Если так можно выразиться.

Небывалый туман.

— Это не туман — облака.

Небывалые облака.

— Это морские облака. Небесные — наверху. Морские — внизу. Они появляются редко. Потом исчезают.

Дира знала уйму всего.

Вид за окном впечатлял. Еще накануне небо было усеяно звездами, просто сказка. А тут на тебе: все равно что нырнуть в стакан с молоком. Не говоря уже о холоде. Все равно что нырнуть в стакан с холодным молоком.

— В Керволе то же самое.

Очарованный падре Плюш прилип носом к стеклу.

— Теперь это надолго. Марево не сдвинется ни на дюйм. Туман. Сплошной туман. И полная неразбериха. Люди даже днем ходят с факелами. Да что толку.

Ну, а ночью… Ночью и вовсе творится такое… Судите сами. Как-то под вечер возвращался Арло Крут домой. Завернул не в те ворота и попал прямехонько в постель Метела Крута, своего родного брата. Метел, тот даже не чухнулся — знай себе дрыхнет как сурок. Зато женушка его очень даже чухнулась. И то сказать: к вам бы в постель посреди ночи мужик залез. Слыханное ли дело?

Угадайте, что она ему сказала?

Тут в голове падре Плюша разжалась бессменная пружина. Две упоительные фразы стартовали с исходных позиций мозга и что есть духу понеслись к финишной прямой голосовых связок, чтобы по ним вырваться наружу. Более осмысленная фраза, учитывая, что речь все-таки шла о голосе священника, звучала, разумеется, так:

— Сунься — и я закричу.

Все бы хорошо, только фраза эта была насквозь фальшивой. Поэтому выиграла другая, правдивая фраза:

— Сунься — или я закричу.

— Падре Плюш!

— А что я сказал?

— Что вы сказали?

— Я что-то сказал?

В гостиной, выходившей на море, все собрались под сенью облачного наводнения. Но тягостного чувства растерянности ни у кого не было. Одно дело просто бездействие. И совсем другое — вынужденное бездействие. Большая разница. Постояльцы лишь чуточку опешили. Как рыбки в аквариуме.

Особенно волновался Плассон. В охотничьих сапогах и рыбацкой куртке он нервно расхаживал туда-сюда, поглядывая сквозь стекла на молочный прилив, не отступавший ни на дюйм.

— Прямо-таки одна из ваших картин, — громко заметила из плетеного кресла Анн Девериа; она тоже не могла оторваться от невероятного зрелища. — Голова идет кругом от этой белизны.

Плассон продолжал сновать по гостиной, будто и не слышал.

Бартльбум отвлекся от книги, которую бесцельно перелистывал.

— Вы излишне строги, мадам Девериа. Господин Плассон взялся за очень трудное дело. А его работы — не белее страниц моей книги.

— Вы пишете книгу? — спросила Элизевин, сидевшая на стуле перед большим камином.

— В своем роде.

— Ты слышал, падре Плюш, господин Бартльбум пишет книги.

— Ну, это не вполне книга…

— Это энциклопедия, — пояснила Анн Девериа.

— Энциклопедия?

И пошло-поехало. Достаточно сущего пустяка, чтобы забыть о молочном море, которое тем временем обводит тебя вокруг пальца. Скажем, шелеста диковинного словца. Энциклопедия. Единственного словца. Заводятся все как один. Бартльбум, Элизевин, падре Плюш, Плассон. И мадам Девериа.

— Бартльбум, не скромничайте, расскажите барышне о вашей затее насчет пределов, рек и всего прочего.

— Она называется Энциклопедия пределов, встречающихся в природе…

— Хорошее название. В семинарии у меня был наставник…

— Дайте ему договорить, падре Плюш…

— Я работаю над ней двенадцать лет. Сложная штука… В общем, я пытаюсь выяснить, докуда доходит природа, точнее, где она решает остановиться. Потому что рано или поздно она останавливается. Это научный факт. К примеру…

— Расскажите ей о цепколапых…

— Ну, это частный случай.

— Вы уже слышали историю о цепколапых, Плассон?

— Видите ли, любезнейшая мадам Девериа, эту историю Бартльбум рассказал мне, а уж я потом пересказал вам.

— Надо же, ну и фразищу вы отгрохали. Поздравляю, Плассон, вы делаете успехи.

— Так что же эти… цепколапые?

— Цепколапые обитают в арктических льдах. По-своему это совершенные животные. Они практически не стареют. При желании цепколапые могли бы жить вечно.

— Чудовищно.

— Но не тут-то было. У природы все под надзором. Ничто от нее не ускользает. В определенный момент, когда цепколапые доживают лет до семидесяти-восьмидесяти, они перестают есть.

— Не может быть.

— Может. Перестают — и все тут. Так они протягивают в среднем еще года три. А потом умирают.

— Три года без еды?

— В среднем. Отдельные особи выдерживают и дольше. Но в конце концов — что самое главное — умирают и они. Научный факт.

— Но это же самоубийство.

— В каком-то смысле.

— И мы должны вот так вот вам поверить, Бартльбум?

— Взгляните, у меня тут есть рисунок… изображение цепколапого…

— Вы были правы, Бартльбум, рисуете вы и впрямь как курица лапой, я, признаться, еще не видывал таких (стоп)

— Рисунок не мой… Его сделал моряк, рассказавший мне эту историю…

— Моряк?

— Обо всем этом вы узнали от моряка?

— Да, а что?

— Поздравляю, Бартльбум, это поистине научный подход…

— А я вам верю.

— Благодарю вас, мадемуазель Элизевин.

— Я вам верю, и падре Плюш тоже верит, правда?

— Конечно… вполне достоверная история, сдается, где-то я уже об этом слышал, наверное в семинарии…

— Чего только не узнаешь в этих семинариях… А дамских историй там не рассказывают?

— Я вот сейчас подумал, Плассон, почему бы вам не сделать иллюстрации к моей Энциклопедии, ведь было бы славно, а?

— Вы хотите, чтобы я изобразил цепколапых?

— Ну, кроме цепколапых, там еще много всего… Я написал 872 статьи, выберете на свой вкус…

— 872?

— Отменная мысль, не правда ли, мадам Девериа?

— В статье Море я бы не давал иллюстраций…

— А падре Плюш сам рисовал для своей книжки.

— Полно, Элизевин…

— Только не говорите мне, что у нас объявился еще один ученый…

— Это чудесная книга.