Итак, из тех, на кого я мог опереться, живыми пока оставались Ринат, Игорь Копелян и я. Причем большие опасения возникали у меня по поводу меня самого. Судя по ночному звонку, пребывать в состоянии биологической целостности мне предстояло очень недолго.
Не надеясь на лучшее, я позвонил в справочную Склифа. Равнодушная служительница Эскулапа поведала мне, что больной Гофман умер после операции, очевидно, сердце не выдержало. Но это было уже не важно – их работа была бы не слишком хороша, если бы они дали ему выкарабкаться… Но почему они сменили стиль? Почему? Зарвались? Поспешили? Надоело играть в «несчастные случаи»? Я терялся в лавине неразрешимых вопросов. Мне стало страшно. Стыдно признаться, но мне было очень-очень страшно!..
Выйдя из леса, подступившего прямо к железнодорожному пути, я пошел по тропинке через цветущий разнотравьем луг. В воздухе носились мухи и оголтелые слепни-метеориты, и, несмотря на высокое полуденное солнце, над ухом мерзко зудел комар. Вдали, за серыми домиками, высилась колокольня и крытый новой кровельной жестью купол церкви. Туда-то я и держал курс.
– Отец Амвросий в храме, – доверчиво поведала мне ветхая старушка, выйдя из деревянного флигеля. – Сегодня Успение Богородицы. Утреннюю службу уже отслужили.
Я чуть было не спросил ее, кто такой отец Амвросий, но вовремя сообразил, о ком речь. Эта добровольная служительница культа, пожалуй, не поймет, если я начну ей объяснять, что мы с преподобным учились вместе в школе и частенько любили заниматься тем, что подрисовывали усы и бороды святым угодникам в учебнике по истории Древней Руси. И преподобного тогда звали не отец Амвросий, а Игорь Копелян, и отличался он от нас, пацанов, разве что большей впечатлительностью во время экзаменов и непонятной, ничем не обоснованной любовью к кошкам.
А теперь поди ж ты, он почти святой! Теперь он забронировал себе местечко на небесах, и как только прозвенит звоночек отправления (не могу гарантировать, что это будет именно звонок, а не выстрел), так он тут же прямым курсом отправится в горнюю обитель к Отцу Небесному и будет с доброй улыбкой наблюдать за тем, как мы, проклятые грешники, умираем от перегревания на раскаленных сковородках в аду.
Интересно, хмыкнул я, в наш век научно-технического прогресса, наверное, и адские пытки уже модифицированы, грешников мучают одетые в спецодежду из асбеста черти – специально обученный персонал, прошедший непременные курсы повышения квалификации раз в два года и сдавший зачет по технике безопасности специальной комиссии из адского министерства. Грешников теперь выдерживают в специальных автоклавах или в печах с большой пропускной способностью, что позволяет максимально увеличить КПД обработки грешнико-единицы и уменьшить до минимума ее время.
Наверное, железные крючья, которыми так грозно потрясают демоны на средневековых картинах, уже давно не применяются для пыток. Теперь в чистых, просторных залах стоят аккуратные автоматы современного дизайна, выполненные по импортной технологии, и в зависимости от персонально заданной программы пыток обрабатывают грешников – пилят их алмазными дисками, прижигают кожу клеймами из легированной стали, сдирают с грешных тел кожу специальными профессиональными корнцангами. И грешники довольны – их обслуживают вежливо, качественно и в срок. При таком высокотехнологичном производстве сокращается число недоделок, отсутствуют вечные жалобщики, ранее донимавшие начальство адской организации своими претензиями: мол, у меня кожу не до конца содрали, висит неэстетичными лохмотьями, мол, иголки из-под ногтей забыли вынуть, мол, пережарили на сковородке – один бок обуглился, а другой не пропекся… На все виды выполняемых работ выдается вечная гарантия. И все довольны, все смеются…
Предаваясь таким вольнодумным мыслям, я вступил под прохладные своды храма. Это была довольно известная церковь, построенная до революции на средства какого-то купца-миллионщика после смерти его дочери. Воздвигнута она была в честь иконы «Благовещение Божьей Матери», которая уже лет восемьдесят пылилась в запасниках Третьяковской галереи. Со временем церковь сильно обветшала, покривилась, но в последние годы как будто воспряла духом – следы полувекового запустения, следы разрушения и тлена соперничали с торжественной позолотой и яркостью красок нового иконостаса, лишаи облупившейся штукатурки соседствовали с сочными красками отреставрированных фресок.
Особый запах, запах свечей, елея и еще чего-то потустороннего витал в прохладном сумраке придела. Я с трудом прикрыл за собой тяжелые, кованные железом двери и вздрогнул от звука собственных шагов. С боязливым трепетом оглядывая сумрачные лица святых мучеников, я прошел к иконостасу и, робко перекрестившись, заглянул в алтарь. В пучке света, падающего откуда-то сверху, я разглядел черную коленопреклоненную фигуру, застывшую перед темной доской. Рядом, оплывая слезой, дрожала тонкая свеча.
Я не решился окликать Игоря. Тот молился истово, самоуглубленно, отгородясь от суетного света в моем лице, часто осенял лоб широким крестом и земно кланялся, шепча какие-то торжественные древние слова. До меня долетали лишь короткие обрывки фраз: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…»
За дверями сумрачной церкви сияло ласковое солнце, пахло горячей травой и сеном, здесь же, в храме, было тихо, мирно, отрешенно. Снаружи убивали всех и вся, убивали тайно и явно, не стесняясь в выборе средств и не размениваясь на сантименты, убивали, как хороший фермер режет кур к Пасхе – быстро и в больших количествах. А отец Амвросий молился, как будто ничего этого он не знал.
Мне надоело ждать – я добирался до Троепольского два часа, в животе у меня бурчало так, что по церкви разносилось протяжное эхо, руку оттягивала сумка со шмотками, а ноги затекли от жары и неудобного положения… Я зевнул. Благоговение прошло. Часовая стрелка на будильнике тянулась к двенадцати. Где-то за окном протяжно прокричал петух, и залаяла собака в деревне. Мне стало скучно.
Я тактично кашлянул, скромно опустив глаза долу. Никакого эффекта. Я раскашлялся, как хронический курильщик сразу после подъема утром, но перед первой сигаретой. Черная фигура не поднималась с колен… Я надрывно кашлял, как больной на последней стадии скоротечной чахотки.
Постепенно во мне закипало раздражение. «Ему тут хорошо отсиживаться в тишине и в безопасности, – думал я. – К нему не придут однажды темной ночью и не утопят в ванне, в него не будут стрелять из пролетающего мимо „БМВ“ и не подадут отравленных грибков на ужин. Его не будут таранить шеститонным джипом, и, уж конечно, он не утопится в море, в изрядном подпитии плавая с симпатичной девчонкой. И уж совсем невероятно, чтобы его дом подожгли, скрывая следы преступления.
Ничего этого не случится, потому что он священник. Он персона, имеющая статус абсолютной неприкосновенности даже для бандитов вроде наших близнецов. Никто не будет пачкаться убийством этого человека в черной рясе с окладистой бородой древнего пророка. Что с него взять, кроме позолоченного паникадила и пары черных досок прошлого века, из тех, что не успели сжечь в печке во время войны? Кроме того, у нашего отца Амвросия прямая телефонная связь с Господом Богом, и если уж над нашей Шестой бригадой действительно распростер крылья черный ворон, кричащий: „Nevermore!“, то ему всё равно ничего не грозит – у Игоря железный блат там, наверху, архангелы за него замолвят словечко, если понадобится. Уж за него-то я спокоен на все сто!
Вот за кого я волнуюсь, так это за себя. Ну и за Кэтрин, естественно… А всё, что сейчас мне нужно от Игоря – это оставить свои шмотки и получить позволение на ночь пристроить свои кости в этой святой обители или где-то рядом. Дома мне нечего ждать. Норда, слава богу, удалось пристроить соседке, о нем позаботятся. А я не самоубийца, чтобы сидеть у себя дома и дожидаться, когда мой череп украсится еще одной, лишней дырочкой диаметром примерно миллиметров пять. Я хочу на время затаиться здесь, под мощным прикрытием святой церкви и самого отца Амвросия, моего друга еще со школьных пеленок. И еще я хочу под этим прикрытием совершать кое-какие телодвижения по спасению своей личной шкуры, своей подруги и немногих, оставшихся в живых приятелей.
А Игоря они не тронут. Конечно, не тронут.»
Когда Копелян увидел Копцева через полуоткрытую створку царских врат, то расстроился – только что, в миг неистовой молитвы, ему показалось, что он достиг чаемого спокойствия души, добился смирения плоти, и ему не хотелось, чтобы кто-нибудь разрушал его с таким трудом воздвигнутую безмятежность. Но, услышав дурацкий искусственный кашель и увидев улыбающуюся физиономию, которая своей жизнерадостностью контрастировала с благоговейной тишиной и торжественной обстановкой храма, всё накопленное во время долгого смирения раздражение вспыхнуло в нем с отвратительной силой. Отец Амвросий чуть было не закричал от боли и омерзения к людям, которые насильно тянут его в мир, из которого он рвется уйти.
– Игорь, я к тебе… Приютишь? – нагло, как показалось священнику, улыбнулся Копцев.
А он не был готов видеть именно его. Отказывался от встречи, потому что боялся разговора о Ней, воспоминаний, одобрительных мужских оценок, зная, что не выдержит этого, что это будет для него как соль, посыпаемая на язву. Но долг пастыря, долг приходского священника обязывал впустить просящего, помочь ему, наставить на путь истинный. Он обязан был обратиться к заблудшей овце со словом Божьим. И отец Амвросий через силу раздвинул губы и треснувшим голосом ласково сказал:
– Входи, сын мой. Храм открыт для тебя во всякое время…
Он решил быть с ним ласковым и смиренным. Такое поведение требовало от отца Амвросия огромного присутствия духа, а он не мог обнаружить его в себе, потому что недавно достигнутое спокойствие потребовало чудовищного напряжения духовных сил, оставив после себя пустоту и усталость.
– Мне бы переночевать у тебя, если можно, – попросил Копцев и вновь смущенно улыбнулся – понял, наверное, что помешал.