Валерий Ионыч не причислял себя к специалистам подобного сорта и если спорил с матерью, то на это у него были свои, не относящиеся к искусству, причины.
Из открытых дверей в прихожую падает неяркий свет. Широкой полосой он лежит на полу и по противоположной стене поднимается до потолка. Сам потолок тонет в темноте, и в полосу света попадают лишь две потолочные балки и широкий карниз, украшенные чудесной глубокой резьбой. Стены, сложенные из гладкотесаных бревен, потемневших от времени, блестят, как полированные. Все это делает комнату похожей на дорогой старинный ларец.
Над парадной дверью слабо светятся в темноте разноцветные стекла большого полукруглого окна, и от него через всю прихожую тянутся еле видимые полосы, напоминающие радугу. Когда взойдет луна, радуга сделается ясной, полной таинственного лунного трепета и заиграет на глубоких гранях резьбы разноцветными бликами.
Художник сидит на высоком пороге, разглядывает свою тень, распластанную на полу в золотой полосе света. Его сухое, небольшое тело и голова с пышной шапкой волос выглядят на тени широкими, внушительными, такими, какими он бы хотел, чтобы они выглядели на самом деле.
Мать ушла в темноту и оттуда сказала, указывая на потолочные балки огоньком своей папиросы:
— Вот это сделал простой плотник, даже не очень грамотный. А мне хочется встать на колени — до того это прекрасно… Да я уж и вставала. И перед мастером вставала, как перед богом никогда не стаивала.
— Ну это ты уж перехватила.
— А ты его «Веселого плотника» видел?
— Видел. Это, по-моему, автопортрет. Но он говорит — это вообще рабочий человек.
— А «Лебеденочка» видел? — спросила она, переходя на шепот.
— Потрясающая вещь! Когда на него смотришь — по спине идет мороз.
Мать строго проговорила:
— То-то вот. А ты говоришь — «перехватила». Жива не буду, если не выпрошу у него «Лебеденочка». «Плотника»-то он не отдаст…
— Этим вещам в музее место! — сказал Валерий Ионыч и тут же понял, что сделал глупость. Но уже было поздно. Как он ни вилял, как ни старался затянуть вполне абстрактный спор по поводу абстрактной живописи, но она его все-таки сбила.
Ведь она только и ждала случая, к чему бы придраться, чтобы сейчас же начать громить современную молодежь, которая все готова сдать в музей, им ничего не свято: ни старое искусство, ни устарелое понятие о добродетели, о чести, о почтении к старшим. Все в музей!
Забыв на время западную живопись, она весь огонь перенесла на пошатнувшиеся нравы молодежи, а так как она имела в виду не всю молодежь, а только небольшую ее часть, то под ее обстрел неизменно попадали только два представителя молодежи, один из которых сидел на пороге, а другой, вернее, другая, находилась вон за той дверью. При этом условии ни о какой спасительной абстракции не могло быть и речи.
«Ну, теперь держись, — тоскуя, подумал он, — сейчас будет второй залп».
8
Он не ошибся. Огонь обрушился именно на ту, не очень уж молодую молодежь, которая побыла на фронте, понюхала пороху, хватила лиха. Вместе с порохом нанюхались они там еще чего-то непрочного, что выражалось у них в одной бесшабашной фразе: «Война все спишет».
Но война-то уж пять лет как кончилась, а они все еще не могут прочихаться и никак не могут вернуться к прежнему, мирному пониманию жизни.
Проговорив все это своим густым певучим голосом, Елена Карповна сделала передышку, чтобы потушить папиросу и бросить ее в пепельницу, стоящую на ларе под лестницей.
Воспользовавшись этим, он подумал: «Подавив противника мощным огнем, части перешли в наступление». Он не ошибся.
— Тебе нужны примеры? — вернувшись на свое место, спросила Елена Карповна.
И хотя примеры ему как раз и не были нужны, но он ничего не ответил, зная, что вопрос задан совсем не для того, чтобы узнать его мнение.
— Примеры недалеко. Вот, пожалуйста…
Она сидела в глубине прихожей, на ступеньках лестницы, ведущей в мезонин, и, должно быть, прямо указывала на подходящий к случаю пример. Только темнота не давала возможности разобрать, кто же являлся этим подходящим к случаю примером: он сам или хозяйская дочь Валя. Да, собственно говоря, он и не стремился к уточнению. Не все ли равно. Сейчас это уже не имело никакого значения. Он воевал четыре года, пороху, надо полагать, нанюхался вдоволь, но никак не мог обвинить себя в легкомысленном отношении к жизни. Валя? Ну, это уж ее дело, она тоже везде побывала: и на фронте, и в госпитале. И за свои поступки может ответить сама.
— Ну, что приумолк? — спросила Елена Карповна.
Голос ее, похожий на приглушенное гудение контрабаса, гулко раздавался под резными балками потолка.
— Ты ведь знаешь, — напомнил Валерий Ионыч, стараясь говорить как можно тише, чтобы Валя не услыхала, — она мне не нравится.
— Врешь!
— Тог есть не так нравится, чтобы…
— Что ты там шипишь? Говори, как человек.
— Я говорю достаточно громко. Я никогда и не думал о ней в таком плане…
— Чепуха! Прекрасная девушка.
— Да и она не любит.
— А ты спрашивал?
— Разве это надо спрашивать?
— А ты думал, она сама тебе на шею кинется? С ее-то характером!
Да, он как раз так и думал, не имея, конечно, в виду свою шею. Он думал, что именно с ее характером девушки не ждут, когда их выберут. Они выбирают сами. Вот она и выбрала.
9
Когда Валерий Ионыч говорил матери, что Валя его не любит — это было правда. Но он лгал, заявляя, будто она нисколько ему не нравится и он даже не помышляет о том, чтобы на ней жениться.
Еще как нравилась-то! Но его любовь была так тонка и почтительна, что могла вызвать разве только сочувствие, но уж никак не ответную любовь. Он поглядывал на нее своими глубокими черными глазами, стараясь это делать так, чтобы она не заметила и не обиделась или не рассердилась бы. Она и на смех поднять может. И так может взглянуть, что сразу сделается не по себе. Никогда не угадаешь, что она сейчас сделает или скажет.
Он сравнивал себя с лохматым псом, тоскливо поглядывающим, как под самым его носом прыгает воробей; зная, что воробья ему не поймать, пес все равно поглядывает. Сравнение, конечно, не очень меткое и не самое лучшее. Он это понимал, но ничего другого в голову не приходило.
Во всяком случае, если она и воробей, то самый бойкий, самый бесстрашный и решительный. Кроме того, очень насмешливый. И очень привлекательный: вот в чем все дело.
Как художник, Валерий Ионыч не мог понять, чем она привлекает его. Красивой ее не назовешь: маленькая, смуглая, на мальчишку похожа. На избалованного, своевольного мальчишку. Откуда это в ней: жизнь не очень-то с ней цацкалась. Елена Карповна говорит:
— Она сама себя балует.
Может быть, так оно и есть: Валя всегда старается делать так, как ей хочется, а оттого, что она очень настойчива, в большинстве случаев это и удается.
Она редко смеется, еще реже хмурится, но почти всегда чуть-чуть улыбается; и как-то все улыбается в ней: и очень блестящие глаза, по цвету и по форме напоминающие кофейные зерна; и остренький подвижной подбородок; И очень яркие губы, овальные и чуть вытянутые вперед, с глубокими ямочками по углам. И вот тут-то и начинается то самое, неуловимое, что привлекает к себе сильнее, чем красота, и заставляет подчиняться всем ее желаниям. Валерий Ионыч знает, что это не только ему одному так кажется.
Он любил ее молча и старался не показать своих чувств, и это ему удавалось так, что даже мать ничего не замечала, занятая своими коллекциями. Она подчинила им всю свою жизнь и очень сокрушалась, если другие не соглашались с ней.
Ей очень хотелось, чтобы сын женился на Вале, и она прямо говорила ему об этом, а он, понимая в чем дело, посмеивался и советовал ей самой обольстить старого мастера, выйти за него замуж и на правах хозяйки прибрать к рукам и дом, и все его изделия.
Посмеивался, а сам с тоской думал, что если он начнет ухаживать за Валей, то все, и в первую очередь она сама, подумают, что он позарился на ее приданое. Он бы никогда так не подумал, если бы мать не связывала его любовь со своими расчетами, и чем больше она настаивала, тем безжалостнее он расправлялся со своим чувством.
Он старался меньше бывать дома, чтобы не встречаться с Валей, а мать думала, что он и в самом деле ее не хочет видеть. И вот однажды она сообщила:
— Ну, чадушко, добился ты своего: завелись у нашей Валечки ленты на стороне.
«Это ты добилась своего», — тоскливо подумал он, но ничего не ответил. Он взял творческую командировку и уехал в город металлургов. Там делал этюды: ночное небо и багровые вспышки над мартеном; в цехе, озаренный гудящим пламенем, писал портреты сталеваров. Бригадир Мадонов позвал его к себе в гости. Он пошел на именины, которые отмечала жена Мадонова. Валерий Ионыч написал ее портрет: маленькая круглолицая женщина стоит у окна и, отодвинув тюлевую занавеску, смотрит на небо, розовеющее от пламени. Он решил написать картину: «Жена сталевара». Окно, ночь, ока стоит и ждет мужа.
Сделал этюд. Вернувшись домой, показал его матери. Она сказала тягучим низким голосом:
— На Валентину похожа.
И осуждающе добавила:
— В родильный дом вчера ушла. Вот как у нас! Кто отец — неизвестно. Говорит: «Я его знать не хочу, а вам и подавно знать не надо». Только от нее и добилась.
Высказавшись, мать пошла было к двери, но задержалась и еще добавила:
— Отец, как узнал, так с той поры и замолчал. Из своей комнаты ушел, на вершицу перебрался. Слышишь, ходит…
10
В родильном отделении больницы она не была одна такая… Трудно привыкать к названию, от которого веет казенщиной и пошлостью… Мать-одиночка. Никто им не передавал бутылок с молоком и закутанных в полотенце и газеты — чтобы не остыли — котлет. С их тумбочек не сыпались цветочные лепестки из увядших букетов.
К ним, если и приходили, то большей частью подруги, или, что было значительно реже, «от имени завкома». К Вале приходили и те и другие. Ее любили в типографии, уважали за ее прямоту и настойчивость. Она была членом заводского комитета, и ей часто приходилось самой навещать больных, мирить здоровых, поздравлять молодых — «от имени завкома».