Море зовет — страница 21 из 44

, помятый жизнью старик. Остановившись около кучки мужиков, он внимательно оглядывает их лица.

— Из Горбатовки тут никого нет? — глухо спрашивает Гаврила.

— Кажись, не видать, — отвечает мужик с окладистой бородкой. — А тебе на што?

— Домой еду. Думал — подвезет кто из своих.

Молодой парень с глуповатым безбровым лицом, поглядев на Водопьянова, заявляет:

— Свезти можно. Я хоть из Васьневки, но мне все равно ехать через вашу деревню. Сейчас и катнем…

— Идем, угощу, — предлагает Водопьянов.

Мужики начали было расспрашивать его о войне, но он, не отвечая, тихо уходит в сопровождении молодого парня.

В трактире у буфета Гаврила долго рылся в кармане и, достав четвертак, заказал полбутылки водки и полфунта кренделей. А когда развязал башлык, парень отшатнулся от него назад.

Лицо солдата похоже на безобразную маску. Сорван нос, выбит глаз, и вся правая часть лица в глубоких багряных шрамах, точно нарочно исковырена. Борода растет мелкими клоками. На лбу и висках мертвенно-желтая кожа покрыта грязью, будто Гаврила не умывался несколько месяцев.

— Ну, брат, я те прямо скажу — страшен ты! — говорит парень, удивленно качая головой. — Неужто это японцы так утешили?

— Да! — недовольно отвечает Водопьянов.

Он оглядывается вокруг и, встретив удивленные взгляды людей, низко наклоняется над буфетом, сгорая от стыда за свое изуродованное лицо.

— Эх, што сделали с человеком! — продолжает парень. — То есть испортили куды зря.

Слова эти бередят незажившие раны в сердце Гаврилы Торопливо, ни на кого не глядя, он разливает поданную водку по чайным чашкам, берет одну из них и, запрокинув назад голову, медленно выпивает ее всю. Парень, выпив свою долю залпом, крякает и закусывает кренделями.

— Едем, — уныло говорит Водопьянов и, согнувшись, точно взвалив на себя непосильную тяжесть, направляется к выходу.

Уже начало смеркаться, когда они тронулись в путь. Лошадь, продрогнув, мчится домой быстрой рысью, забрасывая седоков грязью. Гаврила лежит боком на чечевичной соломе, сумрачно оглядывая знакомые места. Прыгают колеса, катясь по неровной колее, деревянная нога стучит о дно телеги. Парень сидит рядом, распахнув халат. От выпитой водки лицо его стало красным, как хорошо обожженный кирпич.

— А ну, брат, расскажи, как вы там дрались? — пристает он к Гавриле.

— Не могу. Да и что там рассказывать… — отказывается тот, глядя на молодого, полного здоровья и силы парня, весело покрикивающего на лошадь.

Дождя нет, воздух становится свежее, но ветер дует с прежним упорством, и небо, закрытое тучами, не проясняется. Проезжают овраг, впереди широко раскинутый темно-зеленый ковер озимого поля, а по нем черной змеей извивается узкая дорога, исчезая в темнеющей дали. Станции уже не видно. Кругом — ни людей, ни скота. Только навстречу едет одна подвода, на которой, точно горелый пень, неподвижно сидит черный бородатый мужик.

— Постойте-ка, братцы! — поравнявшись, кричит он. — Нет ли у вас табачку на трубку?

— Найдется! — откликнулся парень, задерживая свою лошадь.

Обе подводы останавливаются недалеко друг от друга.

Гаврила, услышав знакомый голос, приподнимается и смотрит на мужика, соскочившего со своей телеги. Да, так и есть — это однодеревенец, сосед, крестивший его сына Илюшку.

— Здорово, кум Родион! — приветствует солдат.

— Здорово! — отвечает мужик, вытягивая шею и всматриваясь в страшное лицо. — Я што-то признать тебя не могу…

— Гаврила я… Водопьянов…

— Кто-о? — вылупив глаза, переспросил тот.

— Кум твой — Гаврила…

Парень достает из кармана кисет с табаком, а бородатый мужик, испугавшись, уже пятится назад и крестится; вскочив на свою телегу, он хлещет изо всей силы лошадь и мчится вскачь…

— Вот дурашный! — глядя ему вслед, хохочет Степан. — От кума бежит… Недаром про ваших говорят: живут люди в лесу, молятся колесу…

И, дернув лошадь вожжами, опять закатывается смехом.

Водопьянов, не говоря ни слова, уткнулся в солому лицом, и безотрадные думы грустно зароились в его хмельной голове. В плену он много мучился от физической боли, а еще больше от сознания, что в жизни он стал ненужным человеком и что своим безобразным видом он будет возбуждать у других только горькое чувство отвращения. Не раз им овладевала даже мысль покончить с собою. Но там таких калек, как он, и даже хуже его, много, и это медленно но упорно примиряло его с тяжким положением.

Ночь беспредельным черным пологом окутала землю. Куда ни глянь, ничего не разберешь, все утонуло в глубоком мраке. Лошадь идет шагом, лишь чутьем угадывая знакомую дорогу. Ветер с яростью дует в бок телеги, будто силясь опрокинуть ее. Парень, под впечатлением недавней встречи, нет-нет да и заговорит с хохотом.

— Как он от нас прыснул, кум-то твой… Ну и чудила, протобес его дери. Прямо уморил, ей право… Эх, слышь, кабы погнаться за ним! Кишка бы у него выскочила…

Обращается к Гавриле:

— Ты што же молчишь?

— А чего мне говорить.

— Ну, так… вобче…

— Мне не до разговору…

Степан весело понукает лошадь, а Водопьянов, стараясь отогнать мрачные думы, представляет себе, как он встретится со своими детьми. Конечно, сначала они будут бояться его, но потом привыкнут, он задобрит их подарками, которые спрятаны у него в мешке: девочке даст невиданную японскую куклу, а мальчику — китайца, который, если завести пружину, сам бегает по полу, возя за собою и маленькую тележку.

В воздухе, точно белые бабочки, начинают кружиться легкие пушинки снега. Все больше их, все гуще падают они на землю. А вдали, сквозь белую сеть снега, уже сверкают огни Горбатовки.


Жестяная керосиновая лампочка на стене слабо освещает избу Водопьяновых. Семья ужинает. За столом сидят два брата, их жены и шестеро детей. У мужиков, привыкших к холоду, потные лица. Квас и постные щи хлебали вволю, кто сколько мог, но когда подали на стол пшенную кашу с постным маслом, начали соблюдать очередь. Сначала черпает ложкой Трифон, за ним Савоська и так идет дальше, кончая трехлетним карапузиком. Ребятишек, нарушающих этот порядок, старшие щелкают по лбу, строго крича на них:

— Эй, куда?

Все жадно смотрят в общую деревянную чашку. Лица усталые, глаза посоловелые, говорят мало. По стенам и потолку, вылезая из щелей и шевеля усиками, разгуливают тараканы; они дерзко лезут на стол, падают с потолка в чашку.

С улицы доносятся звуки завывающего ветра, гремят в сенях двери, вздрагивают стекла окон, густо залепляемых пушистым снегом.

Трифон, взглянув в окно, говорит:

— Эка как взыгралась погода-то… Беда!

— Да што я никак в толк не возьму: живой ветер али нет? — обращается к брату Савоська. — Послухаешь — гудет, ровно человек…

— Ветер-то?

— Да.

— Как те сказать… — Трифон, перекинув руку через плечо, чешет лопатку и уверенно отвечает: — Дух это.

— Скажем так. А какой он — чистый али нечистый? — проглотив кашу и облизав ложку, продолжает Савоська.

— Не знаю. А только боязно ночью. Особливо в лесу али в поле…

Вяло и нудно, точно сквозь сон, продолжают братья свою беседу.

В сенях хлопнула дверь; чувствуется, что ветер врывается внутрь сеней, слышны чьи-то шаги, тяжелые, точно лошадиные.

За столом, затаив дыхание, все пугливо переглядываются.

Кто-то долго шарит рукой по стене. Открывается дверь, и в избу, переступив здоровой ногой порог, не сразу входит Гаврила, обрызганный грязью и обсыпанный снегом. Он останавливается посредине избы, точно кошмарное видение, сумрачно осматривая семью из-под волокон лохматой папахи.

Все замерли от страха. У кого была каша во рту, так и осталась непроглоченной. Лица побелели как мел, глаза смотрят, не мигая, точно стекляшки.

Гавриле видно, что смертельно испугал всех, и сердце его до слез наполняется тоскливой болью. Но он сейчас же овладевает собою. Чтобы скорее успокоить своих родных, он быстро сдергивает с головы папаху и, перекрестившись на иконы, говорит:

— Здорово живете!

— Здо… здо… здорово… — бормочет Трифон помертвевшими губами.

Дети, точно по команде, все разом начинают реветь, бабы шепчут молитвы.

— Не узнаете своего Гаврилу? — с горькой обидой в голосе спрашивает солдат. Левый глаз его наполняется слезами. Он подходит к конику и начинает раздеваться.

Савоська, осмелев, кричит:

— Братух! Да неужто это ты?

— Знамо — я…

А Трифон, все еще сомневаясь, начинает допрашивать Гаврилу:

— Постой, постой… Как же это так?.. Ведь ты же убит был?..

— Стало быть, не убит, коли объявился…

— Вот дела-то… А ведь я тебя за покойника принял…

— Господи, с чего вы взяли? Я в плену был… — расстегивая ремень на шинели, отвечает Гаврила.

Из-за стола первым вылезает Савоська, за ним Трифон, а потом бабы. Близко подойти к солдату боятся, веря и не веря собственным глазам. Но страх понемногу проходит, только дрожь не перестает прохватывать, точно окунулись все в ледяную воду. Мужики вздыхают, бабы всхлипывают, а дети, сбившись в передний угол, затихают и с жутким любопытством смотрят на Гаврилу.

Оставшись в одном потертом мундире, солдат с костылем в руке подходит к столу и тяжело садится на лавку. Дети убегают от него в дальний угол, а взрослые, один за другим, приближаясь, здороваются с ним за руку, но не целуются.

— А батька приказал тебе долго жить, — печально сообщает Трифон.

— Помер?

Солдата передернуло. Шевеля нижней челюстью, он молча крестится. Потом, оглядев ребятишек, баб и всю избу, тревожно спрашивает:

— А где жена? Где дети мои?..

Бабы и братья, продолжая стоять перед ним, молча переглядываются между собой.

— Да говорите же скорее! — с дрожью в голосе кричит Гаврила и, предчувствуя какую-то беду, весь настораживается.

— Жена здорова, и дети слава богу… — начинает Трифон, нервно шевеля пальцами свою тощую бородку. — Только этакое дело вышло… путаное…

Замолкнув, он смотрит на меньшего брата, а тот, скосив глаза куда-то в сторону, поясняет дальше, разводя руками: