Морфо Евгения — страница 25 из 35

[33] „L'Insecte“ есть весьма элегантный отрывок, посвященный реакции муравьев на грабительские налеты мотылька Sphinx Atropos — его гусениц во времена Американской революции завезли во Францию на ботве картофеля, который культивировал у себя на родине Людовик XIV. Мишле красноречиво описывает страшную наружность „зловещей твари“: „она покрыта буйной серой шерстью, а на ее спине — отвратительный череп“ — речь идет о нашем бражнике мертвая голова. Во время грабительских налетов на ульи он пожирает мед, поглощает яйца, нимфы и куколки. Великий Губер хотел защитить своих пчел, но помощник сказал ему, что пчелы уже решили эту задачу, построив гнездо с узкими входами, сквозь которые упитанный чужак не может проникнуть в улей, а также с помощью баррикад, которые зигзагообразно отходят от узких входных отверстий, образуя подобие извилистого лабиринта, куда мертвая голова не способна протиснуть свою громоздкую тушу. Мосье Мишле восхищен: по его мнению, все это убедительно доказывает, что пчелы разумны. Он называет это „coup d'etat[34] в царстве животных“, революцией насекомых, отпором не только мертвой голове, но и мыслителям вроде Мальбранша[35] или Бюффона[36], которые отказывали пчелам в способности мыслить и в способности отвлекаться и менять направление своего внимания. Муравьи тоже умеют строить лабиринты и отыскивать выход из лабиринтов, построенных человеком, причем одни виды делают это лучше, другие хуже. Доказывают ли подобные факты, что разум этих маленьких тварей способен развиваться? Устройство их сообществ неизмеримо древнее нашего. Ископаемые муравьи обнаружены в древнейших геопородах; их поведение не изменилось на протяжении невообразимо долгого времени. Неизменны ли их повадки — несмотря на всю тонкость и сложность их устройства; подчиняются ли они некой движущей силе, действуют ли по инстинктивной схеме, жесткой и неизменной, как каменные каналы, или же они мягки, податливы и гибки, восприимчивы к изменениям и голосу собственной воли?

Многое, очень многое или почти все зависит от того, в чем мы полагаем эту силу, или мощь, или внутрисущий дух, который называем инстинктом. Чем инстинкт отличается от разума? Все мы, наверное, восхищаемся чудом наследственных способностей, врожденного знания матки — основательницы новой муравьиной колонии: она не покидала родительского гнезда, никогда не рыла землю, не собирала корм и все же способна взращивать молодь, кормить ее и заботиться о ней; она самостоятельно строит свое первое жилище, вскрывает оболочки куколок. Это наследственная разумность, часть общей вдумчивости и разумности сообщества, которая наставляет каждого его члена, как удовлетворить наиболее удобным способом нужды каждого. Спор между защитниками инстинкта и защитниками разума достигает пика, когда под рассмотрение подпадает вигильность сообщества, благодаря которому принимается решение, какое количество рабочих, солдат, крылатых ухажеров или девственных маток может понадобиться сообществу в данное время. При принятии подобных решений учитывается доступность пищи, размер инкубатора, сила активных маток и общая смертность, время года, наличие врагов. Если такие решения принимаются Случаем, выходит, что эти деловитые, умелые сообщества управляются чередой счастливых случайностей, настолько сложных, что Случай должен представляться столь же мудрым, как местные божки; если же это автоматическая реакция, что тогда разум? Разум, который направляет действия матки-основательницы или рабочего муравья, есть разум самого города, конгломерата, и он заботится о благоденствии сообщества в целом, поддерживает его жизнь во времени и пространстве, так что сообщество бесконечно и вечно, хотя матки и рабочие смертны.

Мы не знаем точно, что подразумеваем под словами „инстинкт“ или „разум“. Наши собственные действия мы подразделяем на контролируемые „инстинктом“ (новорожденный сосет материнскую грудь, бегущий человек уклоняется от опасного столкновения, мы нюхаем хлеб и мясо, чтобы удостовериться, что они не испортились) и действия, контролируемые „разумом“ (предвидение, рациональный анализ, рефлективное мышление). Кювье и другие мыслители сравнивали инстинкт с привычкой, а мистер Дарвин тонко заметил, что применительно к людям „это сравнение очень точно характеризует состояние ума, когда совершается инстинктивное действие, но не объясняет его происхождения. Многие привычные действия производятся совершенно неосознанно и весьма часто наперекор воле! И все же воля и рассудок способны их изменить“. Считать ли нам, что действия муравьев и пчел диктуются совокупностью инстинктов, однообразных, как глотательные и двигательные сокращения амебы, или же рассматривать поведение этих насекомых как совокупность инстинктов, приобретенных привычек и направляющего их разума, не присущего отдельной особи, но в случае нужды доступного всякой? Нами управляет именно такая совокупность. Наши нервные клетки отвечают на раздражители и очень восприимчивы к сильному страху, любви, боли и умственной деятельности, отчего в нас нередко просыпаются способности, о которых мы ранее и не подозревали. Над этими сложными вопросами задумывался каждый философ, но ни один не нашел удовлетворительного ответа. В какой части человеческого тела обитают душа и ум? В сердце или в голове?

Станет ли нам яснее человеческая природа или слаженная работа клеток нашего тела, если мы разберемся в природе муравьев? Я наблюдал муравьев, которые передвигались бодрее и нервнее, заходили дальше в поисках, приближались к товарищам, чтобы пробудить в них интерес к новым предприятиям или понудить к большим усилиям. Кто они: энергичные, находчивые личности, члены общества или же крупные, откормленные клетки в центре нервного узла? Я склонен считать их личностями, полными любви, страха, стремлений, тревог, но при этом мне известно, что перемена обстоятельств может совершенно изменить их натуру. Встряхните в пробирке дюжину муравьев — и они набросятся друг на друга и начнут ожесточенно драться. Отделите рабочего муравья от сообщества — и он станет бесцельно описывать круги или угрюмо скорчится в коме, ожидая смерти, и проживет самое большее несколько дней. Тот, кто утверждает, что муравьи подчиняются слепому „инстинкту“, подделывает „инстинкт“ под кальвинистского бога, под Предопределение. А тот, кто уподобляет их человеку на основании схожести реакций — человек, перенесший травму или потрясение, может потерять волю и память; может родиться без способности мыслить, делающей нас людьми, или может ее утратить под гнетом вожделения или сильного страха смерти, — тот подменяет Предопределение, проявляющее себя с инстинкта, железным контролем любящего и мстительного Божества, восседающего на нерушимом золотом Троне в Хрустальных Небесах.

Ужасная мысль, ужасающая некоторых, ужасающая в том либо ином виде рано или поздно всех, состоит в том, что мы, как и прочие твари, биологически предопределены, что мы отличаемся от них лишь изобретательностью и способностью размышлять о своей судьбе; эта мысль вытекает из надменного утверждения, будто муравей не более чем расторопная машина.


Что же можем мы узнать, что боимся узнать, что не спешим узнать, сравнивая наши сообщества с сообществами общественных насекомых? Можно рассматривать их сообщества как особые индивидуумы, в которых каждое отдельное существо, выполняющее назначенную ему функцию, живущее и умирающее, — всего лишь клетка, и на смену ей непрерывно рождаются другие клетки. О том же идет речь в басне Менелая из „Кориолана“: государство — это тело, и все его члены, от ногтей на пальцах ног до прожорливого чрева, способствуют его непрерывной жизни и благосостоянию. Профессор Аса Грей из Гарвардского университета убедительно доказывает, что в растительном мире, как и в разветвленных животных колониях кораллов, индивидуальность проявляется в групповом сожительстве, так как существа эти размножаются без угрозы для жизни делением. В колонии муравьев наблюдается большее разнообразие, чем у кораллов: у них есть разделение труда и разные группы особей, но, по-видимому, цель сообщества не более замысловата и не отличается от цели коралловой колонии. В обоих случаях она состоит в увековечении города, племени, вида.

Странствуя по Амазонке, я подружился с одним бельгийцем, хорошим натуралистом, писавшим стихи и любившим размышлять о тонких материях. Он написал о пагубном воздействии высокоразвитого общественного инстинкта на общественных животных; этот инстинкт, утверждал он, развивается в лоне семьи на основе отношений матери и ребенка, в процессе объединения людей в первичные сообщества ради собственной безопасности. Бельгиец переселился в джунгли потому, что не был существом общественным, по природе своей был отшельником, романтическим Дикарем; впрочем, его наблюдения не лишены интереса. Он говорил, что, чем совершеннее связь между существами, тем скорее в обществе установится жесткий властный порядок, возникнут нетерпимость, ограничения, появится масса правил и предписаний. Организованные сообщества, говорил он, тяготеют к состоянию, которое можно наблюдать на фабриках, в казармах и на галерах: там нет места ни досугу, ни отдыху, общество использует своих членов ради функциональной выгоды, а когда их силы истощатся, от них за ненадобностью избавляются. Такое общественное бытие он, что весьма примечательно, охарактеризовал как „общественное отчаяние“, а города-термитники, где сородичей по рациональным соображениям обращают в пищу, как только они перестают быть полезными, называл пародией на тот земной рай, который с таким воодушевлением пытаются приблизить архитекторы человеческих городов и коммун. „Природе, — говорил он, — счастье ни к чему“. Когда я заметил, что сообщества Фурье основаны на рациональном поиске удовольствий и удовлетворении наклонностей (речь идет, чтобы быть точным, о 1620 страстях), он хмуро возразил, что эти группы обречены на крах либо потому, что их члены раздерутся между собой, либо потому, что рациональное устройство рано или поздно заменит гармонию милитаризмом.