[29], но поскольку в русском беловике подставлялось «православие», ясно обозначалась неевропейская сакральная вертикаль, однако же в условиях 1830-х и 1840-х гг. политически проецируемая на Европу, в качестве консервативного оплота которой выступала Империя.
Тем более очевидным тот же крен оказывался у славянофилов. У них Россия выступала как геокультурное, пространственное определенное Иное Европы, обретающееся вне европейского исторического цикла. Россия получала в мировой истории свою роль, отличную от роли Запада, однако находящуюся в корреляции с последней. В частности, по одной из версий, Россия должна была вернуть Запад к истинной жизни – т. е. возродить Запад, вобрав его в себя. Объективно славянофильская доктрина могла интерпретироваться как проецирование и наползание на Европу ее геокультурного Иного. Объективно идеологические процессы заостряли процесс геостратегический, когда Россия – сообщество-спутник европейской системы – обретала небывало большую роль в функционировании этой системы, фактически притязая на роль ее восточного центра, более того, центра, объективно, независимо от деклараций и даже от намерений российских монархов, тяготевшего к гегемонии.
На уровне идеологии такая обстановка неизбежно провоцировала, во-первых, становление идеи особого «русского мира», во-вторых, трактовку этого мира как платформы для «особой цивилизации» – однако же цивилизации, призванной охватить европейское пространство. Показательно здесь поведение таких идеологов, как Н.И. Надеждин и М.П. Погодин: оба они фактически мыслили в рамках доктрины «официальной народности», причем Погодин развивает эту доктрину в направлении, приближающем его к славянофилам. Надеждин публикует в «Телескопе» «Философическое письмо» Чаадаева, доказывающего пребывание России вне европейского цивилизационного мира, – но публикует, готовя свой собственный мощный контрход, не состоявшийся из-за полицейского вмешательства. В набросках ответа Чаадаеву Надеждин пишет: «Мы, действительно, народ исключительный, не принадлежащий к современному европейскому семейству, не принимающий участия в его ходе и движениях! Но неужели это для нас унизительно? … Наше назначение – не быть эхом этой дряхлой, издыхающей цивилизации … а развить из себя новую, юную и могучую цивилизацию, цивилизацию собственно русскую, которая так же обновит ветхую Европу, как некогда эта Европа, еще чистая и девственная, еще не истерзанная бурями, не состарившаяся в волнениях, обновила ветхую Азию» [Надеждин 1989, 542–543]. Характерно, что лишенный возможности ответить Чаадаеву Надеждин в ссылке подготавливает статью «Опыт исторической географии Русского мира». Эта статья показательна не столько как один из первых текстов русской исторической географии и не только демонстративным введением понятия «русский мир». Не менее важна стыковка этих мотивов, трактовка «русского мира» не только как этнокультурного, но вместе и политико-географического, и физико-географического феномена. Задачи цивилизационного самоопределения поворачивали мыслителей к ценностному и политическому самоопределению географического пространства России.
Два года спустя Погодин в записке, подготовленной для наследника престола (будущего Александра II), настойчиво развивает две переплетающиеся идеи: идею России как особого самодовлеющего географического мира и, в то же время, трактовку ее на правах универсальной империи, определяющей европейские и мировые судьбы. С одной стороны, «Россия – государство, которое заключает в себе все почвы, все климаты, от самого жаркого до самого холодного, от знойных окрестностей Эривани до ледовитой Лапландии (предвосхищение дискурса евразийцев XX в. – В Ц.), которое обилует всеми произведениями, нужными для продовольствия, удобства, наслаждения жизнью, сообразно с нынешнею степенью ее развития, – целый мир какой-то самодовольный, независимый, абсолютный». По своей «близости к богатым странам азиатским: Персии, Индии, Китаю» не уступающий «Англии со всеми ее пароходами, хоть по Евфрату и Нилу, и железными дорогами чрез Суэцы и Панамы» [Погодин 1874, 3 и сл.]. С другой стороны, этот «абсолютный мир» наползает на Европу, подчиняя ее. «В наших ли руках политическая судьба Европы, и следственно судьба мира, если только мы захотим решить ее? … В противоположность русской силе, целости, единодушию, там распря, дробность, слабость, коими еще более, как тенью свет, возвышаются наши средства». Примечательно различие характеристик восточной и западной частей европейского сообщества. Погодин пренебрежительно пишет об Австрии в ее «противоестественных пределах», с ее народами, которые все «взаимно ненавидят друг друга и с нетерпением ожидают минуты разлучения», о Германии, чья политическая роль, «кажется, кончена в разрушении Римской империи и основании новых западных государств», о «незначительности» Пруссии с ее мощным славянским элементом. Остаются только «два государства в Европе самобытные, государства, которые могут быть почтены сим титлом: Франция и Англия», но и их вершинный час, по мнению Погодина, уже позади. Таким образом, в восточной части не остается государств, достойных этого титула, кроме России; на западе такие силы есть, но они уступают России мощью. Фактически мы имеем дело с бицентрической моделью континентальной Европы и с переходом роли ее восточного центра к России, наряду с предполагаемым ослаблением западного центра – Франции вместе с Англией (державой-балансиром). Отчетливо прорезается тенденция этого времени – возможность усвоения Россией положения реального восточного центра – вместе с притязаниями на силовое превосходство этого русско-германского центра над приморским Западом.
Завершает он эту картину выводом: «Русский Государь теперь, без планов, без желаний, без приуготовлений, без замыслов, спокойный, в своем Царскосельском кабинете, ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной монархии». Итак, рядом с Европой простирается некий «абсолютный мир», но вместе с тем мир, претендующий на роль «универсальной монархии», не вписанный в Европу, но вместе с тем утверждающий себя как ее восточный и сильнейший центр в уверенности, что европейские государства «отжили свой век, или по крайней мере истратили свои лучшие силы».
Обозначающиеся таким образом в формальных рамках «официальной народности» политические устремления, в конечном счете, приводили к выводам, несовместимым с ролью России как оплота существующего западноевропейского порядка. Главный вопрос, собственно, заключался в том, как понимать ключевые постулаты «официальной народности» – самодержавие, православие, народность? Представляют ли они просто программные устремления, как постулаты политического и идеологического проекта, – или это констатации, описывающие существующие основания «русского мира», «русской цивилизации»? Это – требования, навязываемые «русскому миру», или его онтологические характеристики? Но если истинно первое, и Россия – мир, по своим основаниям чужеродный «гнилому Западу», следовательно, революционные процессы в Европе не могут представлять никакой серьезной опасности для России, по крайней мере, на нынешней ступени ее истории. Славянофильская доктрина приводила к тем же выводам еще скорее и с еще большей несомненностью. А если так, значит, Россия – отнюдь не заложница консервативных принципов, как полагал Нессельроде, и прочность европейских монархических режимов так же, как неизменность европейских границ, для нее не имеет большого значения, во всяком случае, настолько большого, чтобы заставить ее поступиться своими, пусть даже весьма радикальными запросами – будь то на Ближнем Востоке или в Центральной Европе. Она – особый мир, притязающий на существенное переустройство Европы, но отнюдь не заложница европейского порядка. Таким образом, тезис о России как «особом мире» и «новой цивилизации» в эту эпоху был способен повлечь за собой революционные геостратегические следствия.
Совершенно очевидно, какие выводы в таких условиях должны были проистекать из лингвистической («племенной») связи русских – потенциальных гегемонов Европы – со славянами как подчиненными этническими группами германских государств. Объективно «славянский вопрос» становился неизмеримо важнее отходящего в прошлое греческого, именно как инструмент оформления восточного европейского центра. Наиболее революционные выводы в такой ситуации сумел сделать Погодин – своего рода духовный посредник между «официальной народностью» и славянофильством. В 1838 г. в записке престолонаследнику он рассматривает славян как резерв России. В 1842 г. в своей записке С.С. Уварову по возвращении из европейского путешествия, описывая духовные веяния в Словакии, он использует нашумевшее словечко «панславизм». В годы Крымской войны в расходящихся по России «Историко-политических письмах» он формулирует свою доктрину со всей агрессивностью и недвусмысленностью. На его взгляд, экспорт революции европейского образца в Россию немыслим. «Всякая революция условливается историей той страны, где происходит. Революции не перенимаются, а происходят каждая на своем месте, из своих причин» [там же, 202]. Легкость подавления декабристского восстания, пытавшегося внести в Россию европейские идеи, – тому доказательство, а против новой пугачевщины европейская стабильность Россию не гарантирует. Тезис о России как «европейском государстве», обязанном делить с европейскими монархиями их заботы, – пропаганда Меттерниха, стремящаяся связать Россию по рукам. Погодин с удовольствием использует фактическое присоединение Австрии к антироссийскому блоку – порядок, который Николай «сам поддерживал и установлял в продолжение тридцати лет. … Этот порядок изменил Ему, предал Его, вооружился против Него… этот законный, Австрийский порядок». Отчасти выгода России – если славяне будут освобождены от турецкого и австрийского гнета <англо->французами и образуют центр в Восточной Европе, противостоящий и угрожающий России. В Европе только враги, два клана врагов – враги «фрачные», либералы и радикалы, и «враги мундирные», официальные. Отказавшись от союза с европейским консерватизмом, Россия избавится от «фрачных врагов» и расколет Европу, а если тем самым она подтолкнет на Западе социальную революцию – тем лучше: «Выбор, кажется, не трудный: всю Европу иметь против себя или поставить одну половину ее на другую?» В конечном счете, Россия должна блокироваться со всеми режимами и движениями как в мире, так и в Европе, готовыми дестабилизировать европейский статус-кво; она должна подтолкнуть США против Англии, поддержать революцию в Италии, поддержать Испанию в претензиях на Гибралтар, Италию в посягательстве на Мальту, Грецию в борьбе за Эпир, Фессалию, Албанию и Ионические острова. Она должна стремиться к миру с Наполеоном III как разрушителем европейского порядка. Она должна быть готова даже освободить Польшу «в границах польского языка», если тем самым вызовет смуту в германских землях и откроет себе дорогу для наступления на юге. Определяя союзников, она должна иметь в виду не официальные центры, но точно так же племенные региональные движения: роль с превращением значительной части Европы в геополитическую щебенку как подготовительном этапе к формированию нового большого пространства. Причем, в конечном счете, этот «крестовый поход России», увенчавшись успехом, «обновит обветшавшую западную Европу» [там же, 220–221].