Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков — страница 86 из 98

Метафорика этой концепции оперирует ключевыми мотивами имперского геополитического дискурса, которые как бы полемически оспариваются семантически «смещенным» их применением. К примеру, фигура «территорий-проливов» отсылает к навязчивой теме «проливов» в русском внешнеполитическом дискурсе XIX и начала XX в. (мотив Восточной Европы как «геополитического Ла-Манша» точно так же отсылает к теме Ла-Манша как мыслимого рубежа советского наступления на Западе и в 1921 г. – «Варшава-Берлин-Ла-Манш», и в годы «холодной войны»). В рамках концепции «острова Россия» подобная метафорика звучит ироническим указанием на то, что искомые имперской геополитикой «средина Земли» и «пределы мира» должны мыслиться как совпадающие с каймою нынешней «сжавшейся» России. В этой связи очевидна (впервые подмеченная М.В. Ильиным) типологическая близость модели «острова Россия» к изначальному – филофеевскому – пониманию «Третьего Рима» как сократившейся до последнего оплота православной ойкумены среди «потопа»: именно на образ сузившегося мира работает метафорика «территорий-проливов» и «геополитического Ла-Манша», начинающегося где-то с Поднепровья. И наконец, трактовка России как «острова», окаймленного физико-географическими преградами, метафоры «шельфа», «заливов» и т. д., помимо полемики с панконтинентализмом, имела и еще одну сверхзадачу: внушить применимость к континентальной стране «британской» модели «равноудаленности» и «блестящей изоляции», позволяющей выбирать союзников в видах противодействия нежелательной чужой гегемонии в регионах, значимых для России.

Вместе с тем, использование «островной» метафорики заключало в себе семантический риск, связанный с архетипической двусмысленностью «острова» как символа, очень точно описанной в «Словаре символов» X. Керлота, отмечающем, что «остров может в равной мере представлять одиночество, изоляцию, смерть», но вместе с тем символизировать «синтез единения и воли… средоточия метафизической силы, в котором зарождаются силы океана безбрежного, непостижимого». Модель «острова Россия» стремилась по преимуществу эксплуатировать второй круг смыслов, «сосредоточенность» и «самоорганизацию», однако, при этом трудно было предотвратить толкования в смысле «ухода из истории» и дурного изоляционизма. Надо сказать также (замечания, высказанные Б.В. Межуевым), что метафора «острова» допускала также толкование «изолированный, обособленный фрагмент некоего целого» (напомню слова критика П. Паламарчука, который сравнивал «Остров Сахалин» А. Чехова и «Архипелаг ГУЛАГ» А. Солженицына и развивал мысль, «чтобы отечество из архипелага вновь сделалось огромным материком») – толкование, которое могло бы обернуться либо топикой «воссоединения Евразии», либо формулами «возвращения европейской страны в Европу» (ср. как С. Булгаков в 1921 г. призывал затопляемый «остров» православия спастись, присоединившись к континенту католицизма).

В версии «земли за Великим Лимитрофом» налицо апелляции к советской геополитической фразеологии 1920-х и 30-х, когда междуморье Восточной Европы стандартно трактовалось в качестве околороссийских лимитрофов, которому противополагалось пространство СССР со Средней Азией и Закавказьем, осмысленное евразийцами, как лежащее за междуморьем «Россия-Евразия». Однако, картина Великого Лимитрофа как целостной системы огромного пояса спорит с этим евразийским геополитическим видением: периферии Европы и Азии, пребывавшие в «тотальном поле» России, предстают как единый пояс, окаймляющий Россию, – структурная реальность, дополняющая реальность российской платформы, но, вместе с тем, ей противостоящая, способная обретать различные роли в истории России и иных цивилизаций Евро-Азии.

Надо отметить, что каждая из версий – будь то «остров Россия» или «земля за Великим Лимитрофом» – обладает собственным функциональным диапазоном и по-своему ограниченна. Версия «острова России» утверждает структурный параллелизм Приморья и Евро-России как флангов страны, внешних относительно ее урало-сибирского ядра; поэтому в рамках данной версии удобно обсуждать значимость Приморья с его портами, а также развития Урало-Сибири как геоэкономического ядра страны. Однако, подобная схема не несет в себе никакого аппарата, позволяющего анализировать все потенциальные структурные связи между различными «территориями-проливами», которые могли бы сплотить эти земли в систему, противостоящую России. Напротив, в пределах концепции Великого Лимитрофа разнообразные оптимальные и негативные варианты внутреннего структурирования этих пространств и <влияние каждого из них на безопасность России могут найти адекватное аналитическое описание.>

Приложение 1.Дополнение к главе 2

Из ранних редакций[61]

<С другой сто>роны, заранее планируется ход В (так, биограф Гитлера И. Фест отмечает, что, готовясь к агрессии против России-СССР, Гитлер стремился предварительно дать Сталину оккупировать часть т.н. Промежуточной Европы; и, во всяком случае несомненно, что немецкому броску> под Москву и на Волгу весьма способствовала готовность Сталина ликвидировать буфера между Европой «нового порядка» и Россией). Неоспоримо, что на разных ступенях цикла изменяется характер игры Запада с Россией: так, реакция отторжения и отбрасывания России, типичная для хода D в каждом цикле и для начала евразийских интермедий (Крымская война, ультиматум держав Запада во время польского восстания 1863 г., Берлинский конгресс; ноты Керзона в начале 20-х, соглашение в Локарно; создание НАТО, перипетии «холодной войны», продвижение НАТО на Восток в 1990-х), к концу интермедий и по ходу А в следующем цикле сменяются преимущественным стремлением тех или иных евро-атлантических государств использовать Россию в своих видах (напомню франко-русский договор 1891 г. и создание Антанты; соответственно, германский и англо-французский зондаж СССР в конце 1930-х). Любопытно, что все агрессии против великоимперской России либо имеют характер коалиционного похода, призванного представлять сплотившееся против «врага с востока» западное сообщество («нашествие двунадесяти языков» в 1812 г., Крымская война, «интервенция 14 держав» в 1918–1919 гг.), или, по крайней мере, агрессор стремится создать видимость наличия подобного союза. Кстати говоря, именно колебанием отношений Запада и СССР на протяжении цикла, их «потеплением» во время интермедий может во многом мотивироваться значительная лояльность западных демократий к сталинскому «социализму в одной стране» в 30-х – сравнительно с резкой конфронтацией (обозначающейся во второй половине 40-х) между Западом и СССР – сокрушителем Третьего рейха.

Таким образом, речь должна идти не просто о циклах российской <гео>политики, но о циклической динамике системы, которую можно определить термином «система Европа-Россия», где Европа (во второй половине XX в. – Евро-Атлантика) и Россия выступают как два фокуса двуединой метасистемы[62].


Таким образом, отношение великоимперской России к Европе (Евро-Атлантике) XVIII-XX вв. описывается синхронным развертыванием двух ритмов. Один характеризует динамику европейской системы и подчиняет ему Россию, в ней она играет на правах одного из европейских государств, так что роль ее сводится к поддержке восточного центра Европы или к конкурентной борьбе за право выступать в качестве такого центра. Это ритм Европы и России как европейской державы. В то же время на этот ритм накладывается другой, в рамках которого Россия предстает не частью Европы, но именно одним из фокусов системы, внутри которой она противолежит Европе, будучи связана с ней сложной игрой – сближений, конфронтаций, отталкиваний и расхождений. Если расценивать (а думается, для этого есть все основания) 150-летние милитаристские тренды как одну из характеристик функционирования европейской цивилизации XVIII-XX вв., очевидно, что, разделяя этот ритм, Россия выступает как одна из стран этой цивилизации. В то же время, второй ритм позволяет говорить о ней и о Европе как компонентах системы, которую можно было бы охарактеризовать как «систему цивилизаций». Следовательно, два рода военно-политических отношений между Россией и Европой (Евро-Атлантикой) в XVIII-XX вв. могут рассматриваться как проекция отношений цивилизационных, зримо обнаруживающая неоднозначность цивилизационного статуса России (она – часть европейского мира, и вместе с тем, она воспринимается как постоянный коррелят к этому миру).

IV[63]

Не трудно показать, какое значение может иметь теория циклов системы «Европа-Россия» для исследования русской геополитической мысли – так сказать, для проникновения в ее историческую морфологию. Очевидно, что каждая из выделенных фаз характеризуется специфическим типом отношений между Россией и Евро-Атлантикой, а значит – особым отношением России к внешнему миру, влияющим на характер тех геополитических образов, из которых строят свою картину мира русские политики и идеологи. Переход от фазы к фазе знаменуется сдвигом в геополитическом ракурсе. При этом, вглядываясь в содержание отдельных фаз, можно прийти к заключению, что в рамках конкретного цикла наиболее последовательно и контрастно противостоят фазы С и Е, то есть максимумы российского напора на Европу, когда Империя (в том числе в советской ее версии) непосредственно присутствовала как могущественная сила в жизни Европы, заключающая в себе потенциал силового переустройства западного мира; и с другой стороны, эпохи, когда основная игра российской политики разворачивается по преимуществу вне платформы романо-германского сообщества. Это два контрастных положения, о которых можно предположить априори, что они способны были внушить российской мысли наиболее резко расходящиеся геополитические установки, принципиально различные модусы геополитического самоопределения России. Между тем, содержание прочих фаз едва ли могло быть столь же могущественно. Фазы В всегда бывали краткосрочны и слишком насыщены непосредственной борьбой за выживание, чтобы благоприятствовать развернутой рефлексии, фазы D до конца XX в. имели чисто негативный характер, представляя отрицание и ниспровержение тех больших планов, которые должны были связываться с максимумами российского напора на Европу. И наконец, фазы А, эпохи российского «возвращения» (или «вхождения»), неизбежно отмечены