Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков — страница 87 из 98

некой компромиссностью игры, столкновением соображений «престижа» (утверждения на европейской сцене) и прагматического интереса, реализуемого в рамках коалиционных сделок. Каждая из этих эпох достойна изучения, с точки зрения того, как ее ситуация преломлялась в геополитическом видении и проектировании, осуществляемом российскими политиками и идеологами. При таком подходе как бы снимается различие между историческим и проблемным подходами. Каждая фаза представляет тип проблемной ситуации, встававшей перед делателями российской политики, и циклы системы «Европа-Россия» при этом складывались в цепочки однотипных, сменяющихся в одинаковой последовательности проблемных ситуаций. Соответственно, возможны два подхода: либо прослеживать те ответы, которые русская мысль последовательно давала на сменяющиеся проблемные ситуации, оспаривая, критикуя и пересматривая свои наработки; и в то же время, можно сопоставлять геополитические концепции, соотносимые в разных циклах с однотипными фазами – т. е. классами проблемных ситуаций. В моей работе я пытаюсь сочетать оба эти взгляда. <Конец зачеркнутого фрагмента. – Ред.>

III

Можно объединить две основные предпосылки для оформления системы «Европа-Россия» – именно в виде циклически функционирующей геополитической системы цивилизаций. Первая из них – объективная: сосуществуя на тесно соседствующих пространствах Северной Евро-Азии, Европа и Россия обладают нишами, исключительно застрахованными от внешних возмущающих воздействий. Благодаря этой предпосылке в случае с Европой до сих пор могли реализоваться ее сверхдлинные милитаристские тренды. Что до России, то после уничтожения Казанского ханства она могла не бояться значительных угроз с востока, а к концу XVII в., после прекращения турками экспансионистской политики на Севере и ослабления Крымского ханства она уже не знает и значительных угроз с юга. С Китаем и Ираном она соприкасалась на дальней периферии своих интересов, и до конца XX в. столкновения со Средним и Дальним Востоком ни разу не угрожали жизненным интересам России, – от этих платформ ее надежно отделяли леса, степи и хребты Сибири, гряды Кавказа и казахские степи и полупустыни. Итак, на севере Евро-Азии сосуществовали два сообщества, имманентная динамика которых не была возмущена никакой третьей силой, причем – и тут вторая, субъективная причина – с XVIII в. одно из этих сообществ, российское, начинает воспринимать платформу другого сообщества, европейского, отделенною восточно-европейским «междуморьем», как «мировую сцену», основной театр своего самоутверждения. Благодаря этим предпосылкам система «Европа-Россия» в своей динамике оказывается «призакрытой» системой второго порядка с циклическим функционированием, ритмы которого накладываются на собственные тренды Европы.

Ибо вполне очевидно, что циклы системы «Европа-Россия» при большой событийной изоморфности протекают с неодинаковой скоростью, то убыстряясь, то замедляясь. Более всего растянут цикл I (1726–1905), охватывая 180 лет. Второй предельно спрессован (1905–1939), причем, в его развертывании отдельные фазы наползают друг на друга и перекрываются. В нем ходы С и D едва обозначаются.

Приложение 2.Дополнение к главе 4[64]. Энгельс и Тютчев

Ни в специальной статье Р. Лейна о западной реакции на политическую публицистику Тютчева [Лейн 1988], ни в иных работах, как-то касающихся этой темы, я не нашел указания на поразительный факт, который, скорее всего, следует расценивать как скрытое цитирование Ф. Энгельсом тютчевской «России и Революции». Это тем более странно, что контекст Энгельса, который я имею в виду, еще в 1935 г. привлек К.В. Пигарев в своей статье о Тютчеве-политике – но до чего же своеобразно привлек! Обсуждая тютчевское письмо 1854 г. о Красном демоне революции, раскалывающем Запад и потому способном прийти России на помощь, Пигарев в доказательство шаткости этих надежд приводит как антитезу им слова Энгельса из статьи «Действительно спорный пункт в Турции», опубликованной 12 апреля 1853 г. как передовица в «New York Daily Tribune» [Пигарев 1935, 197]. Вот эти слова: «… на европейском континенте существуют фактически только две силы: с одной стороны, Россия и абсолютизм, с другой – революция и демократия» [Маркс, Энгельс IX, 15]. Спрашивается, мог ли тютчевед Пигарев не заметить, что цитата, которой он «побивает» Тютчева, почти дословно совпадает со знаменитым пассажем из вводного абзаца «России и Революции» – «давно уже в Европе существует только две действенные силы – Революция и Россия»? Или исследователь просто не представлял, как обратить внимание на эту перекличку способом, сколько-нибудь приемлемым для марксистской цензуры? Остается строить догадки.

Повторю: не встретив в известной мне тютчевоведческой литературе ни констатации этого текстуального схождения, ни попыток его осмыслить, я хотел бы посвятить последней задаче несколько страниц и извиняюсь за мое невежество, если есть авторы, опередившие меня в этом деле.

Как известно, статья Тютчева, после ознакомления с нею Николая I, в конце весны 1848 г. переправляется в Мюнхен шурину автора, журналисту К. фон Пфеффелю. Через несколько месяцев Пфеффель пишет Тютчеву о «сенсации», которую произвела статья в кругу немецких журналистов и политиков. Переправленная одним из последних во Францию, она в мае 1849 г. издается для узкого круга официальных лиц, включая Луи Наполеона Бонапарта, президента Французской республики, крайне ограниченным тиражом – 12 экземпляров – в качестве анонимного труда некоего российского «высокопоставленного чиновника». В следующем же месяце на нее появляются рецензии-рефераты в популярнейших изданиях – парижском «Revue des Deux Mondes» и мюнхенской «Allgemeine Zeitung», и затем вокруг статьи-брошюры, известной в основном по пересказам, вспыхивает прослеживаемая Лейном шумная дискуссия на немецком и французском языках. В новую фазу она входит в 1850–1852 гг. после появления в «Revue des Deux Mondes» статьи «Папства и римского вопроса», с открытием авторства брошюры и переносом спора на религиозно-цивилизационную почву. В частности, в это время оппонентом Тютчева выступает такая знаменитость, как Ж. Мишле [Лейн 1988, 234 и cл.].

Однако в качестве «русского де Местра» Тютчев не привлек, да, видимо, и не мог привлечь внимания Маркса и Энгельса. В то же время его нашумевшая, хотя практически мало кому известная брошюра 1849 г. касалась двух вопросов, бывших предметом постоянного и, я бы сказал, агрессивного интереса со стороны этих идеологов в начале 1850-х: а именно, вероятности большой войны России против Западной Европы и панславистского движения как предлога для такой войны. Напомню хотя бы раздраженное суждение из «Революции и контрреволюции в Германии» (цикла статей, написанного Энгельсом в 1851–1852 гг. вместо подписавшего их Маркса для всё той же «New York Daily Tribune») о панславизме как «нелепом антиисторическом движении, поставившем себе целью ни много, ни мало, как подчинить цивилизованный Запад варварскому Востоку, город – деревне, торговлю, промышленность, духовную культуру – примитивному земледелию славян-крепостных». Важно, что далее указывается: «Но за этой нелепой теорией стояла грозная действительность в лице Российской империи — той империи, в каждом шаге которой обнаруживается претензия рассматривать всю Европу как достояние славянского племени и, в особенности, единственно энергичной его части – русских; той империи, которая, обладая двумя столицами – Петербургом и Москвой, – всё еще не может обрести своего центра тяжести, пока «город царя» (Константинополь, по-русски – Царьград, царский город), который всякий русский крестьянин считает истинным центром своей религии и своей нации, не станет фактической резиденцией русского императора» [Маркс, Энгельс VIII, 56–57]. Тогда же, в 1851 г. Энгельс посвящает специальную статью («Возможности и перспективы войны Священного союза против Франции в 1852 г.») возможности русского вторжения в Западную Европу под предлогом наказания Священным Союзом революционной Франции [Маркс, Энгельс VII, 495–524].

Нельзя не видеть: геополитический проект Тютчева явственно перекликается с представлениями Энгельса о европейских целях России. Эти концепции, сложившиеся по разные стороны от линии противостояния «двух Европ», одинаково определились логикой геостратегических перспектив, вырисовывающихся в этом первом максимуме российского «похищения Европы», впрочем, как и особенностями «сакральной вертикали», исповедовавшейся Россией в это время. Оба великих человека сошлись бы в отношении задушевных «цареградских» убеждений, «всякого русского крестьянина». Тютчев без колебаний повторил бы слова Энгельса об отсутствии у России естественного центра тяжести до отвоевания Константинополя. Инкриминируемая Энгельсом Российской империи претензия – «рассматривать всю Европу как достояние славянского племени и, в особенности, единственно энергичной его части – русских» – и на деле точнее всего могла бы выразить смысл программы «другой Европы», разрабатывавшейся Тютчевым с 1844 г.

Статья Энгельса «Действительно спорный пункт в Турции», включающая фактическую цитату из Тютчева, посвящена прогнозируемым последствиям оккупации черноморских проливов Россией. Эти последствия представляются в стиле будущей «теории домино». Завладев проливами и тем разрезав Турецкую империю, Россия легко запирает турок в Азии и, продвинув свои контингенты в Македонию, Фессалию, Албанию, получает прямой выход к Адриатике. После того, как Черное море становится «русским озером», а Дунай – «русской рекой», – «окружив австрийские владения с севера, востока и юга, Россия вполне сможет обращаться с Габсбургами как со своими вассалами». «Завоевание Турции Россией явилось бы только прелюдией к аннексии Венгрии, Пруссии, Галиции», и в результате «изломанная и извилистая западная граница империи» заменится той «естественной границей России», которая пройдет «от Данцига или Штеттина до Триеста» [Маркс, Энгельс IX, 14–15]. Впрочем, похоже, с присоединением Пруссии граница Империи могла бы сдвинуться, по Энгельсу, еще западнее.