Морган ускользает — страница 37 из 57

Двор лежал в тени огромных старых деревьев. Настоящая трава тут не росла – только пятнистые кустики подорожника цеплялись за спекшуюся оранжевую почву, какие-то растения свисали из бетонной чаши, да сбросившая листву зеленая самшитовая изгородь источала сумрачный острый запах. А где же клумбы тети Мерсер? У нее всегда что-нибудь да цвело, даже в позднюю, как сейчас, пору года. Эмили поднялась по ступенькам веранды и остановилась, не зная, постучать в дверь или просто войти. Но тут дверь распахнулась, и Клэр воскликнула: «Эмили, лапочка!»

Она не изменилась. Пухленькая, с добрым лицом, с седыми завитушками в сооруженном надо лбом помпоне волос и в таком же на затылке. Тугое, с широкой юбкой темно-синее платье почти не позволяло ей нагибаться, на ногах тяжелые черные туфли, но мыски открыты.

– Ну что же ты стоишь тут, лапочка? А где твоя семейка?

– Я ее дома оставила, – сказала Эмили.

– Оставила! В такую даль одна поехала? Ох, а мы так надеялись увидеть твою милую дочурку…

Эмили затруднялась вообразить Гину в этом доме, не получалось. В ее сознании они как-то не пересекались. По коридору, в котором пахло старыми газетами, она прошла за Клэр в гостиную. Темная громоздкая мебель так заполняла комнату, что Эмили не сразу заметила пару, сидевшую на крошечной коричневой софе, – Клода, мужа Клэр, и ее мать, тетю Джуни, монументальную старуху, тоже жившую здесь. Никто из них кровной родней Эмили не приходился, однако она нагнулась к ним, чтобы поцеловать в щеки. В последний раз она виделась с ними, приехав сюда после смерти матери, – они и тогда сидели на этой софе. Может быть, и не покидали ее с тех пор – всеми забытые, обмякшие, точно большие тряпичные куклы. Когда Клод протянул руку, чтобы похлопать Эмили по плечу, все остальное его тело так и осталось утопать в подушках, рука казалась непропорционально длинной и словно бы отдельной от него. Тетя Джуни сказала:

– Ах, Эмили, посмотришь на тебя, до чего же ты взрослая стала…

Эмили села на софу между ними. Клэр опустилась в кресло-качалку.

– Ты что-нибудь ела? – спросила она. – Умыться не хочешь? Коки выпить? Или пахты?

– Все хорошо, – ответила Эмили. Она и вправду чувствовала себя греховно хорошо, ни в чем не нуждающейся, более крупной и сильной, нежели эти трое вместе взятые. Она сложила ладони на своей сумочке. Молчание. И Эмили сказала: – Так приятно вернуться сюда.

– Тетя Мерсер обрадовалась бы, верно? – спросила Клэр.

Все зашевелились – тема для разговора нашлась.

– Ох, она бы просто счастлива была, увидев, как ты здесь сидишь, – сказала тетя Джуни.

– Жаль, что она так и не повидала тебя, – сказала Клэр. – Жаль, что ты не смогла приехать до ее кончины.

– Но кончина была безболезненной, – сказал Клод.

– О да. Она такой всегда и желала.

– Раз уж ей пришлось уйти, что же, так лучше.

Клэр сказала:

– У нее было столько неприятностей с суставами, Эмили, ты и представить себе не можешь. Артрит, все распухло, сплошные узлы да наросты. Ей иногда и еду-то себе приготовить было трудно, но ты же знаешь, какой она была, никогда не сдавалась. Временами пуговицы на себе застегнуть не могла или номер на телефоне набрать, а у мамы тоже с локтем беда… я и говорила: «Тетя Мерсер, давайте я приеду, поживу с вами немного», но она отвечала: «Нет, я справлюсь». Все должна была по-своему делать. Ей всегда нравилось самой кошку кормить, она говорила, что та из других рук есть не станет, ну просто ей хотелось так думать; и письма непременно сама писала. На Рождество – помнишь, Эмили? Она как тебе писала, всегда от руки? И какой-нибудь подарочек для малышки посылала. А Пасха, господи, она обязательно собирала всех нас и все готовила сама, до последней мелочи. Начищала серебро, стол накрывала… но ей приходилось многое делать заранее, вдруг артрит разыграется, сама понимаешь… Я заглядывала к ней в Великую пятницу, а стол был уже накрыт скатертью и самая лучшая посуда расставлена. Я говорила: «Тетя Мерсер, к чему это все?» А она отвечала: «Просто хочу, чтобы все было готово, мама твоя из-за ее локтя мало что может, а я люблю, когда все в полном порядке». А про артрит она и не упоминала никогда, понимаешь? Мы только от доктора узнавали, как и что, он говорил: «Ей гораздо больнее, чем она признает». Не хотела она нас расстраивать и всегда старалась своими силами обойтись. В каком-то смысле даже хорошо, что ее Бог прибрал.

– Да, все к лучшему, – сказала тетя Джуни.

– Это над ней небо сжалилось, – добавил Клод.

– Надо мне было раньше приехать, – сказала Эмили. – Но я ничего не знала. Про артрит она ни слова не писала.

– Да, уж такой она была.

– Но она была бы довольна, что ты сейчас приехала, – сказала тетя Джуни.

– Неплохо бы тебе вещи ее разобрать – так много осталось хороших, и я знаю, она хотела отдать их тебе, – сказала Клэр.

– Да у меня и места-то в машине нет, – ответила Эмили. Но внезапно поняла, что этот дом нравится ей, весь – обои, покрытые узором из тоненьких, с осиной талией, цветочных корзинок, ковер со вздыбленным ворсом, фарфоровая туфелька на высоком каблуке, наполненная белыми фарфоровыми розами. Она представила, как переезжает сюда. Как снова начинает жизнь с того места, на котором ее прервала, пьет по утрам какао из салатово-зеленой кружки, которую нашла восьмилетней в коробке овсянки. А когда Клэр сказала: «Ну, Эмили, ее нефритовая заколка для волос, уж она-то никакого места не займет», тут же ясно увидела эту заколку с как будто древесными прожилками и переплетенными, давно почерневшими золотистыми листочками на одном конце. Удивительно, сколь многое отложилось в ее памяти. Подобно Шафордам, Гриндстаффам и Хэйткокам, дом тети Мерсер так и жил в памяти Эмили, каждая его покоробившаяся кровельная дранка, каждое окошко со средниками, хоть выйди на двор и проверь, хоть не выходи. Заколку лучше отдать тете Джуни, она такие носит, но в определенном смысле Эмили сохранит ее навсегда и будет мельком видеть, засыпая или просыпаясь и сама того почти не замечая, даже через пятьдесят лет.

– Боюсь, и для нее места не найдется, – сказала она. И, протянув перед собой руки, посмотрела на них – белые, сухие, с тонким, как проводок, золотым обручальным кольцом.

В четыре все встали и начали готовиться к походу в молитвенный дом. Старались укутаться получше и шарфами обмотаться, хоть день стоял теплый. Помогали друг другу, словно инвалиды. Клэр разгладила воротник Клода, расправила отвороты его пальто. А тетя Джуни спросила у Эмили:

– Хочешь, я тебе шаль дам, дорогая? А то что же это… юбочка да кофточка, и такие тонкие. Или свитер возьми. Зачем тебе простужаться?

Но Эмили лишь покачала головой.

На Эрин-стрит они повстречали нескольких молодых людей в расклешенных джинсах и вельветовых блейзерах, которые вошли в моду и в Балтиморе. Городок был не так изолирован от мира, как воображалось Эмили. Но молитвенный дом, единственный принадлежавший в округе Тэйни Обществу друзей[14], остался таким же маленьким и бедным, как прежде, – серой каркасной лачугой, укрывшейся за баптистской церковью Спасителя, и каждый, кто входил в него, был стар. Эти люди бормотали что-то, пожимали друг другу руки и поднимались по ступеням. Эмили надеялась увидеть знакомых, с которыми она посещала Школу первого дня[15], хотя их и в лучшие времена больше трех-четырех не набиралось, – однако они, должно быть, разъехались. Никого моложе пятидесяти здесь не было. Эмили уселась между тетей Джуни и Клодом на скамью с прямой спинкой, оглядела комнатку, насчитала четырнадцать человек. Вошел пятнадцатый и закрыл за собой дверь. Наступила тишина – как на судне, когда выключают двигатель и поднимают паруса.

В такой тишине Эмили и выросла – не в полном безмолвии, но в тикающем, дышащем, иногда нарушаемом шорохом ткани о ткань, легким шебуршанием, покашливанием, шелестом, с которым кто-то отыскивал пастилки от кашля или копался в сумочке. Эмили ничего от этой тишины не ожидала, религиозной она не была никогда. И в сотый раз задумалась, что за сосуды красного стекла расставлены по полочкам над окнами. Их заполняло доверху нечто похожее на воск. Может быть, это такие свечи? К этому заключению она неизменно и приходила, но первая догадка: в них что-то вызревает – некая культура, йогурт, тесто, что-то, приготовляющее самое себя из ничего. Она попыталась вспомнить и мысленно перечислить все штаты США. Пять начинались на В, два на Д… вот с М труднее, их слишком много: Монтана, Миссури, Миссисипи…

Встал, опершись на трость, старик с очень похожими на хлопок волосами.

– Мерсер Дьюлани, – начал он, – однажды прошла в самую ревматическую погоду две с половиной мили, чтобы покормить моих собак, я тогда навещал сестру в округе Фэрфакс. Я думаю взять к себе ее кошку, присматривать за ней, кормить, лишь бы она с моими собаками ужилась. – Он сел, откопал в кармане платок, вытер губы и добавил: – Эх-эх.

Морган Гауэр иногда тоже так говорил. Эмили удивленно вспоминала другую свою жизнь – ее стремительность, современность, множество торопливых, шумных людей, которых знала. Представила, как ловит автобус ее дочь (дочь!), как Леон ссыпает, перед тем, как раздеться, мелочь на комод. Вспомнила, как впервые увидела Леона. Он вошел, одетый в ту его вельветовую куртку, в читальный зал библиотеки. Постоял, осматриваясь, отыскивая кого-то, не нашел и повернулся, чтобы уйти, но, поворачиваясь, увидел Эмили и задержался, оглянулся на нее еще раз, нахмурился и вышел. По-настоящему они познакомились только на следующей неделе, однако теперь ей казалось, что именно тогдашнее его появление во вращающейся двери библиотеки с книгой в руке (пальцы со смуглой тонкой кожей и идеально белые манжеты рубашки) и привело ее жизнь в неожиданное движение. Тогда все и началось, как будто колесикам и приводам сложного механизма удалось наконец соединиться, и с тех пор они крутятся, расплываясь перед глазами. И лишь сейчас, в этой комнате с замедленным движением, она обрела возможность понять, что с ней произошло. Подумать только! Ее мать умерла! Мать, а она ее так по-настоящему и не оплакала. Эмили вспомнила их последний междугородный разговор по телефону, висевшему в коридоре общежития. «Здесь дождик идет, – сказала мама, – но я не хочу тратить наши три минуты на разговор о погоде. Ты получила юбку, которую я послала? Хотя нет, и на одежду тратить наше время не хочу. Боже ты мой…» Вспомнила свою комнату в общежитии – две узкие кровати и белого плюшевого единорога на подушке. Она тогда собирала единорогов, любила их. Что случилось с той коллекцией? Наверное, соседка по комнате забрала ее, или отдала в «Гудвилл», или просто выбросила. И сколько еще всего пропало: любимые книги, которые она привезла в колледж, ее дневник, медальон с