– Морган? Вы заболели? – спросила Эмили.
– Простудился, – ответил он.
– О, всего лишь простуда, – с облегчением сказала она. И, сняв плащ, положила его на стол.
– Всего лишь! Как вы можете говорить такое? – поинтересовался он. Похоже, силы быстро возвращались к нему. Он сел, разгневанный. – Вы хоть представляете, как я себя чувствую? У меня нынче утром была температура девяносто девять и девять, а прошлым вечером сто один[19]. Я провел бессонную ночь, меня мучили горячечные сновидения.
– Уж что-нибудь одно, – сказала Эмили. – Нельзя сразу и не спать, и видеть сны.
– Это почему же? – спросил он.
Морган всегда и всему отдавался целиком – даже болезни. Офис походил на больничную палату. На картотечном шкафчике лежал раскрытый «Справочник Мерка», стол покрывала неразбериха лекарств и замызганных стаканов. На полу у диванчика стояла бутылка сиропа от кашля, валялись липкие чайные ложки, возвышалась картонная коробка, наполненная смятыми бумажками. Эмили наклонилась, взяла одну. То была фотография самой старой, самой простенькой стиральной машины, какую она когда-либо видела, еще из тех, с отжимными валиками наверху. Модель 504А, прочитала она, легко подключается к любой из существующих… Эмили вернула фотографию в коробку и села во вращающееся кресло у стола. Морган чихнул.
– Может, вам лучше полежать дома, в постели, – сказала она.
– Дома не отдохнешь. Это не дом, а бедлам. Лиз так и лежит пластом, стараясь удержать младенца. Ей подносят завтрак на плетеном подносе, а мне остается жестяной для мясной нарезки. Да еще и гости начали съезжаться ко Дню благодарения.
Баткинс что-то крикнул. Морган отозвался:
– А?
– Я ухожу, мистер Гауэр.
– Мог бы и сообразить, что при такой простуде я ничего не слышу, – проворчал Морган.
– Он говорит, что уходит, – объяснила Эмили. – Хотите, я помогу ему запереть магазин?
– О, спасибо. Оно и верно, я совсем не в себе.
Однако так и остался сидеть на диванчике, промокая платком нос. Эмили услышала, как за Баткинсом захлопнулась дверь.
– Когда Баткинс выходит из магазина, – сказал Морган, – я, бывает, гадаю, может быть, за дверью он развоплощается? Вы об этом когда-нибудь думали?
Она улыбнулась. Морган смотрел на нее трезво, без улыбки.
– Что-то не так? – спросил он.
– Что? Нет, ничего, – ответила Эмили.
– У вас кончик носа побелел.
– Это ничего не значит.
– Не врите мне, – сказал он. – Я вас девять лет знаю. Если у вас белеет кончик носа, значит, случилось что-то дурное. Дело, я полагаю, в Леоне.
– Он считает меня узколобой, – сказала Эмили.
Морган чихнул еще раз.
– Думает, что я косная, а ведь это он сам такой. Он больше не ходит на театральные пробы, а тот человек из госпел-труппы все еще зовет нас к себе, но Леон даже поговорить с ним не хочет. А у меня развивается клаустрофобия. Я больше не могу водить машину, после того как стемнеет, потому что пространство вокруг сжимается, – ну, знаете, освещенное пространство, в котором движутся машины. Мне кажется, я понемногу схожу с ума просто от раздражения – от мелких, безымянных поводов для него. А он говорит, что я узколоба.
Морган вытряхнул сигарету из зеленой пачки, какой прежде Эмили не помнила.
– Видите? Нам пора сбежать вместе.
– Думаете, вам стоит курить?
– О, это слабенькие. Ментоловые.
Он закурил и сразу закашлялся. Поднялся на ноги, словно надеясь заглотнуть побольше воздуха, побродил по офису, кашляя и ударяя себя в грудь. И выдавил между приступами:
– Вы же знаете, Эмили, я всегда рядом и жду вас.
– Может, выпьете робитуссина, Морган?
Он покачал головой, докашлял и присел на стол. Вокруг него зазвякали пузырьки с лекарствами. Эмили немного откатилась в кресле назад, чтобы дать Моргану больше места. Она заметила, что на ногах у него черные носки из полупрозрачного шелка и лакированные черные полуботинки с острыми носками, напомнившие ей о Фреде Астере. Морган сидел на ее плаще, сминая его, но Эмили решила не говорить ему об этом.
– Я знаю, вы должны считать меня комичным, – сказал Морган.
– Ну, комичным я бы вас не назвала, правда…
– Я серьезно. Хватит уже валять дурака, Эмили. Я люблю вас.
Он соскользнул со стола, не без труда выпутался из плаща, непонятно как сумевшего обернуться вокруг его ноги. Эмили встала. Что у него на уме? В конце концов, он же взрослый мужчина, вполне реальный, хоть и худощавый. Алчность, с которой он затянулся сигаретой, заставила Эмили отступить за кресло. Однако Морган прошел мимо нее. Он всего лишь принялся расхаживать по офису. Подошел к перилам, окинул взглядом темневший внизу магазин, вернулся назад.
– Я не собираюсь, конечно, разрушать вашу семью. Я ее обожаю. Ну то есть я и Леона люблю, и Гину, всю семью как целое, но на самом-то деле… Кого же я люблю? Только вас, Эмили… – Он стряхнул пепел на пол. – Мне пятьдесят один год. А вам сколько – двадцать девять, тридцать? Я запросто мог быть вашим отцом. Хороша шуточка, а? Я должен выглядеть смешным и нелепым.
Однако выглядел он печальным и добрым, а еще очень усталым. Эмили сделала шаг в его сторону. Он обошел ее, бормоча словно в раздумье:
– Я думаю о вас, как о болезни. Возвращающейся, вроде малярии. Понимаете, я гоню мысли о вас. Проходит целая неделя… Мне удается победить болезнь, и я начинаю воображать себя человеком куда более глубоким, чем мне казалось. Чувствую себя более сильным, более умудренным. В такое время я даже получаю некоторое удовольствие, делая то, что мне полагается делать. Выношу мусор, вовремя прихожу на работу…
Эмили тронула его за руку. Морган уклонился от нее и продолжал расхаживать по офису, склонив голову, выпуская клубы дыма.
– Я убеждаю себя в том, что тривиальное, заурядное имеет свои достоинства. Ха! Какая мысль! Вспоминаю виденную по телевизору программу, что-то такое о «человеке с улицы», о торжестве обыденного. Они останавливают каких-нибудь рядовых людей и спрашивают, могут ли те спеть, прочитать стихотворение… останавливают, скажем, банду мотоциклистов. Я это видел своими глазами! Мотоциклисты, все в черной коже, их спрашивают: «Можете вы спеть от начала и до конца “В один чарующий вечер”?» И эти парни начинают петь – на полном серьезе, старательно, – я хочу сказать, парни, от которых вы никогда не ожидали бы услышать «В один чарующий вечер». Стоят, обняв друг друга за плечи, из карманов у них выкидные ножи торчат, кастеты, и усердно и очень мило поют…
Он уже забыл о ней. Взял новый след и теперь мечется туда-сюда по офису. Эмили присела на диванчик, огляделась. Над картотечным шкафчиком висела на стене пробковая доска, покрытая вырезками и мелкими вещицами. Значок с портретом Эдлая Стивенсона, растрепанное красное перо, фотография невесты, синяя шелковая роза… Она представила, как Морган вбегает сюда с этими трофеями некоей загадочной, личной его войны и прикрепляет их к доске, радостно фыркает и убегает снова. И внезапно ее поразила мысль о его обособленности. Он абсолютно ничем не связан с ней. И она никогда не поймет его даже в самой малой мере.
– Останавливают толстую старуху, – говорил он. – Неопрятную! Кошмар! Седая, одутловатая, похожая на переваренные макароны, в бог знает скольких одежках, которые давно сплавились одна с другой. «Не могли бы вы спеть “Июнь из кожи лезет вон”?» – спрашивают они, а та отвечает: «Конечно» – да сразу и запевает, такая услужливая, с сияющей улыбкой, а под конец раскидывает руки и притоптывает ногой…
Морган прикусил сигарету, перестал расхаживать, чтобы показать, как все было, – развел руки в стороны, приподнял ногу.
– «Потому… что́… ИЮНЬ!» – пропел он и топнул.
– Я тоже люблю вас, – сказала Эмили.
– ИЮНЬ! – пропел Морган. И остановился. Вынул изо рта сигарету. – Как?
Она улыбнулась.
Морган подергал себя за бороду. Бросил на Эмили косой взгляд из-под бровей, уронил сигарету на пол и медленно, задумчиво растер ее каблуком. Опускаясь на краешек дивана, он, казалось, еще обдумывал что-то. А когда наклонился, чтобы поцеловать ее, от него повеяло своего рода лохматым теплом, как от какого-нибудь пушного зверька, запахом пепла и «ментолата».
1977
1
Дочь Моргана, Лиз, наконец-то родила – в наихолоднейшую ночь самого холодного, какой кто-либо помнил, февраля. Вылезать из постели и отвозить Лиз в больницу пришлось Моргану. Потом, разумеется, приехал из Теннесси ее муж Честер, и, когда Лиз выписали, она, Честер и малышка на несколько дней, которые требовались Лиз, чтобы набраться сил перед дальней дорогой, заняли ее прежнюю комнату. Между тем дом продолжал наполняться людьми – как будто вода поднималась из затопленного подвала. Несколько раз заглядывали Эми и Джин с детьми, из Шарлотсвилла приехали двойняшки, а из Нью-Йорка – семейство Молли, и ко времени, когда появились Кэйт с бойфрендом, разместить их было негде – только в кладовке на третьем этаже, под самой крышей. Это произошло в уик-энд. К понедельнику они разъедутся, напоминал себе Морган. Он любил их всех, был без ума от них, но жизнь в доме стала несколько затруднительной. Дочери, которые не ладили в прошлом, лучше с тех пор ладить не стали. Новорожденная, похоже, страдала коликами. А времени на то, чтобы повидать Эмили, не оставалось вовсе.
– Если кормить детей на кухне, – сказала, загибая пальцы, Бонни, – в столовой будут сидеть за столом шестнадцать взрослых, или пятнадцать, если Лиз захочет поднос в постель, но тогда матери станут то и дело бегать проверять детей, поэтому лучше, наверное, накормить их пораньше. Хотя в этом случае, едва мы сядем за стол, дети начнут носиться вокруг нас как сумасшедшие, к тому же – только сейчас вспомнила – Лиз сказала, что в половине восьмого заглянет ее старая соседка по колледжу, поэтому садиться есть слишком поздно мы не можем. Или она подразумевала, что соседка придет на ужин, как по-твоему? Но тогда за столом окажется семнадцать человек, то есть если Лиз не захочет есть в постели, а она, естественно, не захочет, раз ее подруга будет сидеть внизу, а приборов у нас хватит только на шестнадцать, значит, придется разделиться, скажем, я, ты, Бриндл и твоя мама – в первую смену, а во вторую девочки с мужьями и… о господи, Дэвид же, насколько я знаю, еврей. Ничего, что я ветчину на стол подаю?