Она и Морган спустились по ступенькам, вышли на улицу. Ночь была до того холодна, что воздух казался каким-то кремнистым, каблуки Моргана звенели, словно ударяя по металлу. Он закутался в парку, натянул на голову капюшон, а вот пальто Эмили вовсе не выглядело теплым, и даже при том, что она была в черных колготках, ее тонкие, как бумага, туфельки вряд ли служили защитой от стужи. Морган взял ее за руку. Маленькие, аккуратные костяшки, щепотка холодных пальцев.
– Завтра воскресенье, – сказал он. – Полагаю, выбраться ты не сможешь.
– Думаю, нет.
– Может быть, в понедельник.
– Может быть.
– Выйди во время ужина, купить молока или еще чего. Я задержусь в магазине.
– Я слишком часто делаю это.
– Но он же ничего не говорит, верно?
– Не говорит.
Ладони их расцепились, разделенные этим «он» – словом, которое означало: нам есть что скрывать. Между собой они больше не называли его Леоном. Морган и вообразить его не мог, не испытав болезненного прилива печали и раскаяния. Казалось, Леон теперь нравился ему даже больше, чем в прошлом, Морган еще выше ценил сдержанное достоинство его лица с высокими скулами, говорившего – если подумать – о великолепном стоицизме, достойном американского индейца. В последнее время продолговатые черные глаза Леона, когда он смотрел на Моргана, ничего не выражали, были тусклыми и бесстрастными. А вот перед Бонни Морган, как ни странно, никакой вины не испытывал. Он как будто поместил ее в некую отдельную ячейку да там и запечатал. Возвращаясь домой, к ней, он с прежним удовольствием слушал ее фырканье, смотрел на тяжелые груди и не уклонялся, когда она рассеянно обнимала его, проходя мимо по душным, перенаселенным коридорам их дома.
Вот и машина Эмили. Она соступила с тротуара, чтобы направиться к водительскому месту, однако Морган остановил ее, притянул к себе. Эмили пахла чистотой и свежестью, как снег, только дыхание отдавало хересом. Он поцеловал уголок ее челюсти, шею прямо под ухом. «Морган, – прошептала она, – нас кто-нибудь увидит». Эмили чрезмерно боялась сплетен, считала людей более внимательными, чем они были на деле. А ему хотелось насытиться ею. Он поцеловал губы – сухие, четко очерченные, морщинистые губы, странно трогательные, – расстегнул пальто, чтобы просунуть под него руки и обнять ее. Тело Эмили было таким тонким и гибким, что Моргану все время казалось: я что-то упустил, чего-то не заметил.
– Задержись ненадолго, – сказал он ей в ухо.
– Не могу, – ответила Эмили, но Морган удержал ее еще на миг, а потом она отстранилась и побежала к машине.
Вспыхнули фары. Кашлянул и заработал двигатель. Морган стоял, наблюдая за ней, пощипывая пальцами нижнюю губу и думая о том, что ему следовало сказать: «Пусть воскресенье, все равно приходи. Обещай, что придешь в понедельник. Почему ты не носишь перчаток? По утрам я просыпаюсь, из меня радость ключом бьет, и надежда, и я понял, что в конце концов все того стоит».
2
Как только сошел снег, Эмили начала бегать трусцой. Занятие для нее странное, думал Морган, отнюдь не в ее духе. Она купила неказистые желтые кроссовки и шагомер, который крепила к талии на старом кожаном ремне Леона. Несколько раз Морган, идя повидаться с ней, обнаруживал ее подбегавшей с другого конца квартала – в нисколько не спортивной юбке, из-под которой ноги Эмили вылетали, точно палочки. Желтые ступни казались самой массивной частью ее тела. Выглядела она так, точно припустилась бежать только сию минуту – желая поспеть на автобус или внезапно вспомнив, что у нее на плите осталась кастрюлька с кипящей водой. Может быть, это ее припрыжке не хватало серьезности. Может быть, рывкам и взмахам ее юбки. Приблизившись, но не остановившись, она кричала: «Буду через минуту! Только еще раз квартал обегу!» А когда все же останавливалась, ее шагомер удивлял Моргана: четыре мили; четыре с половиной; пять. Она всегда старалась добиться большего.
Морган однажды спросил, ради чего она бегает.
– Просто бегаю, – ответила она.
– Я имею в виду – ради сердца? Фигуры? Кровообращения? Или ты хочешь участвовать в марафоне?
– Я просто бегаю, – повторила она.
– Но зачем же себя изнурять?
– Я себя не изнуряю.
Изнуряла, конечно. После пробежки в ней ощущалось нечто натужное. Она лоснилась от пота, подрагивала, была точно напрягшийся пучок тонких мышц. Волосы Эмили рассыпались, точно наэлектризованные, каждая прядь завивалась, приобретая сходство с ее янтарного цвета витыми заколками. Она настолько отличалась от всех прочих женщин, что Морган переставал понимать, с какого боку к ней подходить. Он был сбит с толку, тронут и очарован, ему нравилось проводить пальцами по новым, крепким связкам под ее коленями. И не мог вообразить, что это такое – быть Эмили.
Однажды под вечер, в магазине, он закрыл глаза и попросил:
– Скажи, что ты видишь. Будь моими глазами.
Она ответила:
– Стол. Картотечный ящик. Диван.
И на этом, похоже, сдалась. Он открыл глаза и увидел ее – беспомощную, старавшуюся понять, чего он от нее хочет. Но он этого и хотел – ее простого и незамутненного образа вещей. Сам он таким отродясь не обладал.
Морган пристрастия к физическим упражнениям не питал. Честно говоря, он их ненавидел. (О, честно говоря, он был много, много старше, а его физическая форма оставляла желать лучшего.) И Леона упражнения тоже не привлекали. Леон был из тех людей, что всегда выглядят спортивными, не прилагая к тому никаких усилий. Он-то как раз был в хорошей форме – крупный, крепкий, с гладкими мышцами. За пробежками Эмили он наблюдал отстраненно, храня на лице выражение терпимости.
– Она все делает неправильно, – как-то сказал он Моргану. – Слишком изнуряет себя.
– Вот! Разве я ей того же не говорил?
– Ей необходимо во всем быть главной. Всегда побеждать.
Был солнечный мартовский день, они сидели на крыльце дома. Погода чувствовала себя неуверенно. После лютой, ужасающей зимы люди, похоже, воспринимали весну как надувательство. Они продолжали ходить в шерстяных вещах, каждый день, по мере того как теплело, снимая одну за другой. Самшит Бонни так и стоял, укутанный в мешковину. Она оплакивала бутоны камелии, которые погода обманом заставила развиться, чтобы наверняка прикончить их новым заморозком. Однако весна продолжалась, бутоны триумфально распустились – ярко-розовые, с плотными, раскидистыми лепестками. Морган и Леон сидели на крыльце в рубашках с короткими рукавами, тепла почти хватало и на это, а идти в дом за пиджаками им было лень, и вот из-за угла показалась Эмили, далекая маленькая черная бабочка на желтых лапках. В беге ее присутствовало что-то казавшееся вечным. С волосами, заплетенными в косы, она походила на крестьянскую девушку, что в сухую погоду выскакивает из настенного гигрометра, чарующая в своей неизменности[20]. Морган почувствовал, что становится невесомым от счастья, что увеличивается под светом солнца в объеме и с равной любовью улыбается всем: Леону, хилым, старающимся выжить деревьям, подбегающей и убегающей Эмили и чайкам, кружащим над головами, проплывающим среди дымоходов в истомленном поиске гавани.
3
Леон поехал в Ричмонд повидаться с перенесшим сердечный приступ отцом. Вечером Морган навестил Эмили. Гина готовила на кухне тесто – в школе устраивали благотворительную распродажу домашней выпечки. Она то и дело заходила в гостиную, спрашивала, где ваниль или сито, либо скакала вокруг Моргана, обшаривая его карманы в поисках пастилок от кашля, которые очень любила. Морган сносил ее терпеливо. Во время обыска раскидывал руки и сидел неподвижно. Потом Гина возвращалась на кухню, а он и Эмили продолжали вести небрежный, фальшивый разговор. В прежние дни он уселся бы с ней на диване и думать ни о чем не думал, однако теперь устроился в некотором отдалении от нее, на стуле с прямой спинкой. Он прочистил горло, сказал:
– Бонни велела спросить, не хотите ли вы позаимствовать ее машину.
– О, какая она милая. Нет, спасибо.
– А если его не будет долго? Машина вам может понадобиться.
– Нет.
– Что, если он и на уик-энд не вернется, у вас же спектакль.
– Отменю.
– Но я мог бы выступить вместо него. Почему бы и нет? Представлюсь Леоном.
– Я просто отменю спектакль.
Они взглянули друг на друга. Эмили была бледнее обычного. Она все разглаживала юбку, но, заметив, что он смотрит на ее руки, резко перестала и сложила их на коленях. Напряжение, в котором она живет, действует ей на нервы, решил Морган. Она не привыкла к обману. Как, в сущности, и он – во всяком случае, не к такому. Хорошо бы взять и открыться всем сразу и покончить с этим. Леон сказал бы: «Я понимаю», и Морган мог бы переехать сюда, и они, все четверо, зажили бы наконец-то полной жизнью, счастливые, как жаворонки, и смеялись бы над прежней их скрытностью, такой прижимистой, такой себялюбивой.
Кожа вокруг глаз Эмили отливала голубизной, придавая ей сходство с енотом.
Морган встал и сказал:
– Мне пора. Проводите меня?
– Да, конечно. – Эмили тоже встала, снова разгладив юбку не свойственными ей нервными движениями.
Они прошли по коридору, миновали кухню. Эмили, просунув голову в дверь, сказала:
– Гина, я скоро вернусь.
– А. Ладно. – Гина, обсыпанная мукой, выглядела усталой и растерянной.
Морган взял Эмили за руку, вывел ее из квартиры. Однако, дойдя до середины лестницы, они услышали доносившиеся сверху шаги, и руку он отпустил. Показалась позвякивавшая ключами миссис Эппл в пушистом перуанском пончо.
– О! Эмили. Доктор Морган. А я решила зайти спросить насчет отца Леона. Он поправляется? У вас есть новости?
– Пока нет, – ответила Эмили. – Леон обещал позвонить вечером.
– Что ж, я понимаю, как вам неспокойно.
Морган озлобленно прислонился к перилам, ожидая, когда это закончится.
– Но знаете, для современной медицины такие вещи пустяк, – сказала миссис Эппл. – Сердечный приступ – это так просто. Все заменимо, они поставят ему тефлоновую трубку, или батарейку, или не знаю что, и он еще долго протянет. Скажите Леону, что его отец проживет многие годы. Ведь так, доктор Морган?