[30]
Не поймите превратно. В наши намерения не входит воздавать Сэмюэлю Беккету почести, ведь всем известно, что само это слово, в котором присутствует представление о славе, ему всегда было чуждо. Когда появились «Моллой», потом «Малон умирает», мы (Жорж Батай, Морис Надо и я) почему-то оказались настолько наивны, что понадеялись привлечь внимание Премии критиков, в жюри которой входило немало замечательных критиков и писателей, представлявших, однако, «литературный мир», тогда как даже самые ранние сочинения Беккета (чьи отдельные черты еще можно было счесть классическими) были чужды ресурсам «литературы». Но нуждается ли литература в ресурсах? Если, как однажды (справедливо или нет) было сказано, она ведет к своей сути, каковая состоит в самостирании или исчезновении, это оскудение — возможно, глубоко печальное, возможно, являющее собой смесь серьезности и сарказма, беспрерывно призывает ее упорствовать, заставлять расслышать в себе бесперебойную и бесконечную речь. Это нескончаемое движение к концу и было доверено Сэмюэлю Беккету. В последнем (но мне думается, он не последний) вышедшем под его именем тексте, озаглавленном «Подергивания»[31], находит свое выражение желание, которое формулируется тем более ясно, что утверждается оно тщетно: «…лишь хоть как ох окончить. Не важно как не важно где. Время и горе и так называемый я. Ох всё окончить».
Окончил ли, исчезнув, Сэмюэль Беккет? Переложил ли на наши плечи боль ответственности за то, что не могло завершиться вместе с ним? Или же за счет уловки, которой нас не удивить, он все еще бдит, дабы узнать, что же мы намерены делать с его молчанием — молчанием, все еще продолжающим говорить, поскольку вне всякого выражения в нем слышится обязательство выговорить «этот голос, который говорит, зная о своей лживости, безразличный к тому, что он говорит, слишком, возможно, старый и слишком униженный, чтобы суметь произнести когда-нибудь слова, способные его остановить».
В поминальных речах, которые почтительно произносились после его ухода, упоминались великие произведения нашего времени. Пруст, Джойс, Музиль и даже Кафка, законченно-неоконченные произведения, но не лишенные — что не назовешь их неудачей — «своего рода явления истины» и к тому же заботы прославить ежели не автора, то по крайней мере искусство, доведя до крайнего предела традиционную (даже если ее называют современной) литературу. Однако сравним Сартра и Беккета, каждый по-своему ополчившихся на престижную мишуру Нобелевской премии. Сартр гордо отказался от этой премии, но до того, можно сказать, сделал все, чтобы ее получить, написав «Слова» — сочинение, столь риторически выверенное, что после него едва ли можно было ждать чего-то более прекрасного. Трогательная, детская греза (вполне отвечающая той доли детства, что сохранилась в Сартре). И наказание за желание написать (и опубликовать) текст, заведомо достойный славы, не заставило себя ждать: таким наказанием и стало присуждение Нобелевской премии, из которого Сартр извлек дополнительную порцию славы, от премии отказавшись. Другое дело — Беккет; ему не пришлось ни принимать, ни отвергать премию, венчавшую не конкретно какое-то произведение (у Беккета нет произведений), а просто-напросто попытавшуюся удержать в пределах литературы голос, или ропот, или бормотание, которому всегда угрожает безмолвие: «Эта равномерная речь, пространная без пространства, утверждающая, не дотягивая ни до какого утверждения, которую невозможно отрицать, слишком слабая, чтобы смолкнуть, слишком покорная, чтобы ее сдержать, ничего особого не говорящая, всего-навсего говорящая, говорящая без жизни, без голоса, голосом тише любого голоса: живущая среди мертвых, мертвая среди живых, призывающая умереть, воскреснуть, чтобы умереть, призывающая без зова» (отрывок из «Ожидания забвения», который я цитирую, чтобы закончить, поскольку Беккет говорил, что узнаёт в нем себя).
***
Оставив в стороне театральные тексты, написанные, когда ему хотелось быть в компании двойника, напарника по одиночеству (там всегда или почти всегда присутствует кто-то другой, о ком он помнит, пусть даже о нем забывая), в противовес утверждаемому отсутствию произведения нужно процитировать, нужно напомнить в качестве удивительного исключения эпопею в трех песнях, озаглавленную «Как есть», в которой от станса к стансу, словно строфа за строфою, можно расслышать огромное время его жизни, начиная с детства и того, что детству предшествовало: тут присутствует ритм, модуляция, каденция, обозначенная рефреном «я слышу ее мою жизнь», и даже смутное припоминание некоего духовного мира, вечность времени без сна: «тщетная молитва о сне я еще не имею права еще не заслужил молитва ради молитвы когда все подводит когда я думаю о мучениях душ двадцать лет сто лет ни звука», так что приходится опрокинуться «на бок устав ждать забытый сердцами где живет спящая благодать». Таким образом, предмет ожидания — не Годо, а близость, в которой кроется благодать спящих сердец. «Вот почему мне был дан спутник». И снова эпический тон: «с этим не из наших бубнящим безумцем от усталости чтобы с ним тоже покончить», — и, будь это дозволено, заодно и с нами. Но нужно по-прежнему ждать. Ох всё окончить[32].
За дружбу[33]
Всем моим друзьям, известным и неизвестным, близким и далеким.
Мысль о дружбе: думаю, понятно, когда дружба заканчивается (пусть еще длясь) — экзистенциальным, как выразился бы феноменолог, разладом, какой-нибудь драмой, злосчастным поступком. Но понятно ли, когда она начинается? Друзьями не становятся с первого взгляда, скорее — мало-помалу, медленным трудом времени. Были друзьями и не знали об этом.
*
Я познакомился с Дионисом Масколо в коридорах издательства «Галлимар». Смотрел на него издалека, он казался мне очень юным. В те годы (еще с предвоенной поры) я был куда теснее связан с Раймоном Кено и, с другой стороны, с Жаном Поланом — довольно далекими друг от друга.
Однажды (уже во время войны…) Дионис сообщил мне, что Гастон Галлимар намерен опубликовать у себя в издательстве в виде книги литературные хроники (или некоторые из них), которые я отправлял в свободную зону по подпольным каналам. «Но, — сказал я, — у меня же их нет, я их не храню (из лености и, быть может, осторожности)». Тем не менее издательство их раздобыло, все или большинство. Уверен, что всю работу по их сбору и сохранению в одиночку осуществил Масколо.
Здесь не место рассказывать о шоке, который я испытал, и о примешавшемся к нему недовольстве. Я работал — если это была работа — без оглядки, ничего не ожидая и в полной неопределенности — и вдруг оказался лицом к лицу с самим собой и с решением, которое нужно было принять (написанное, быть может, сродни завещанию, всегда возвращается, как брошенная в море бутылка).
Не буду распространяться об этом далее. Хочу только уточнить, что своим существованием сборник «Неверным шагом» обязан Дионису Масколо — и, конечно же, Гастону Галлимару, который проявил инициативу или подхватил ее — не без затруднений, ведь цензура дважды запрещала публикацию рукописи. «У вас будут проблемы», — сказал мне Раймон Кено. Полагаю (никогда нельзя быть уверенным), что мои комментарии к «Мраморным утесам», где я в мрачных чертах обрисовал «Старшего Лесничего», столь схожего со зловещей фигурой, которую никто не называл, да, этот комментарий напугал книжников от цензуры. Эрнст Юнгер был защищен высшей воинской наградой, какой только мог быть отмечен «герой», но отыграться на других это ничуть не мешало.
Подчеркну: тогда между нами еще не началась дружба — излияние сердца и ума. Возникла, несомненно, некоторая сопричастность, отмеченная сожалением, ибо я полагал, что «Неверным шагом» и правда неверный шаг. Я тогда близко общался с Жаном Поланом, и тот давал мне советы. Помню, как однажды, когда мы ехали в метро, он придвинулся и сказал мне на ухо: «Остерегайтесь такого-то, не доверяйте такой-то». Этого хватало, разъяснений не требовалось, и я их не просил. Эпоха молчания, время немого доверия. Расскажу лишь вкратце об ответственности, ожидавшей меня, если бы я согласился занять должность главного редактора NRF[34], которая уже тяготила тогда Дриё ла Рошеля.
Откуда взялось это предложение? Я встречался с Дриё до войны, когда откликнулся в своей литературной колонке на его «Мечтательную буржуазию», потом в начале оккупации, когда вместе с несколькими единомышленниками покинул «Молодую Францию»[35]. Пошли разговоры; он сумеет с этим справиться, решил Дриё. Но почему мы ушли? Ситуация была слишком двусмысленной. «Молодая Франция», основанная безвестными композиторами, которых, впрочем, ждала слава, получила поддержку и субсидии вишистского правительства, и наш наивный план использовать это объединение против Виши (помню, среди нас был Жан Вилар, который тогда больше писал, чем играл на сцене) из‐за этого противоречия провалился. Кстати, нашу концепцию «культуры» считал слишком высоколобой и Поль Фламан[36].
Итак, предложение Дриё: «Для немцев, — сказал он мне, — главным редактором останусь я, но у вас, при условии отказа от политических текстов, будет полная свобода». Я сразу увидел ловушку, которая, возможно, ускользнула от внимания Дриё. И ответил, что, будучи безвестным писателем, не смогу составить достаточную преграду оккупантам и что для их сдерживания нужно сформировать редакционный совет с участием слишком видных литераторов, чтобы ими можно было пренебречь. Дриё не возражал. Жан Полан поддержал меня и, того больше, взял все в свои руки и довел дело до конца, заручившись согласием Жида, Валери, Клоделя (который очень точно заметил: «А кто такой Бланшо, его никто не знает»), Шлюмберже