Морис Бланшо: Голос, пришедший извне — страница 13 из 22

Фактически, принимая по сути своей несправедливое решение, государство изначально мобилизовало целые классы граждан с единственной целью исполнить то, что само определило как полицейскую работу против угнетенного населения, которое восстало только из‐за заботы о своем элементарном достоинстве, потребовав, чтобы его наконец признали в качестве независимого сообщества.

Не завоевательная война, не война «в защиту отечества», не гражданская война — война в Алжире мало-помалу стала удобной для армии и касты, которая отказывается отступить перед возмущением, чью осмысленность, кажется, отдавая себе отчет в общем обрушении колониальных империй, готовы признать даже гражданские власти.

Сегодня эта преступная и абсурдная борьба ведется главным образом по воле армии, и эта армия, из‐за политической роли, которую ей навязывает ряд высокопоставленных представителей, действуя подчас открыто и насильственно вне рамок любой законности, предавая цели, доверенные ей всей страной, порочит и рискует развратить сам народ, заставляя граждан по ее приказу становиться соучастниками возмутительных и унизительных действий. Нужно ли напоминать, что через 15 лет после уничтожения гитлеровского порядка французский милитаризм в связи с требованиями подобной войны преуспел вернуть пытки и заново преподнести их Европе в качестве социального установления?

Именно в таких условиях многие французы осмелились усомниться в смысле традиционных ценностей и обязательств. Что такое гражданская ответственность, если в определенных обстоятельствах она оборачивается позорным повиновением? Не бывает ли таких ситуаций, когда отказ становится священным долгом, когда «предательство» означает мужественное уважение к истине? И когда по воле тех, кто использует ее в качестве инструмента расистского или идеологического господства, армия оказывается в состоянии открытого или скрытого бунта против демократических институций, не обретает ли новый смысл бунт против самой армии?

Внутренний разлад возник с самого начала войны. Вполне нормально, что по ходу ее продолжения он находит свое конкретное разрешение во все растущем числе актов неповиновения, дезертирства, а также поддержки и помощи алжирским бойцам. Свободные его проявления развились на полях всех официальных партий, без их помощи, несмотря на их противление. В очередной раз вне предустановленных рамок и приказов родилось сопротивление, ищущее и находящее формы действия и средства борьбы в новой ситуации, подлинный смысл и требования которой политические группировки и партийная публицистика, то ли из‐за инертности и теоретической боязливости, то ли из‐за националистических или моральных предрассудков, не сумели понять.

Нижеподписавшиеся, полагая, что в отношении действий, которые впредь уже невозможно представлять в качестве разрозненных проявлений личной инициативы, должен высказаться каждый, полагая, что они сами, на своем месте и своими средствами, обязаны вмешаться — не для того, чтобы давать советы тем, кто должен самостоятельно принимать решение перед лицом настолько весомых проблем, а чтобы попросить тех, кто их судит, не оказаться в плену двусмысленных слов и ценностей, — заявляют:

— Мы уважаем и считаем оправданным отказ поднимать оружие против алжирского народа.

— Мы уважаем и считаем оправданным поведение тех французов, которые считают своим долгом оказать помощь и поддержку угнетаемым от имени французского народа алжирцам.

— Дело алжирского народа вносит решающий вклад в разрушение колониальной системы, это дело всех свободных людей.

Подписавшие[51]: Артюр Адамов, Робер Антельм, Жан Баби, Элен Бальфе, Марк Барбю, Робер Барра, Марк Бегбедер, Жан-Луи Бедуэн, Робер Бенаюн, Морис Бланшо, Роже Блен, Симона де Бовуар, Женевьева Боннефуа, Арсен Боннефу-Мюра, Раймон Борд, Жан-Луи Бори, Жак-Лоран Бост, Андре Бретон, Пьер Булез, Венсан Бунур, Веркор, Жан-Пьер Вернан, Пьер Видаль-Наке, Клод Визё, Ж.-П. Вьельфор, Анна Герен, Даниэль Герен, Эдуар Глиссан, Адриан Дакс, д-р Жан Дальзас, Юбер Дамиш, Луи-Рене Дефоре, Бернар Дорт, Симона Дрейфус, Жан Дуассо [Фред Дёс], Маргерит Дюрас, Эдуар Жагер, Жерар Жарло, Пьер Жауэн, Жак Жерне, Луи Жерне, Робер Жолен, Ален Жубер, Рене Заззо, Жан-Клод Зильберман, Илип, Ги Кабанель, Жорж Кондомина, Анри Креа, Ален Кюни, Робер Лагард, Моника Ланге, Клод Ланцман, Робер Лапужад, Поль Леви, Жерар Легран, Мишель Лейрис, Жером Лендон, Анри Лефевр, Эрик Лосфельд, Робер Лузон, Жан-Жак Майю, Жеан Майю, Флоранс Мальро, Андре Мандуз, Мод Маннони, Оливье де Маньи, Рене Марсель-Мартине, Жан Мартен, Андре Марти-Капгра, Жан-Даниэль Мартине, Дионис Масколо, Франсуа Масперо, Пьер де Массо, Андре Массон, Теодор Моно, Мари Московичи, Жорж Мунен, Жорж Навель, Морис Надо, Жорж Оклер, Клод Олье, Жак Оулет, Элен Пармелен, Марсель Пежю, Бернар Пенго, Эдуар Пиньон, Морис Понс, Ж.-Б. Понталис, Жан Пуйон, Андре Пьейр де Мандьярг, Жозе Пьер, Жан-Франсуа Ревель, Поль Ревель, Ален Рене, Дениза Рене, Ален Роб-Грийе, Жак-Франсис Роллан, Альфред Росмер, Кристиана Рошфор, Клод Руа, Жильбер Руже, Натали Саррот, Жан-Поль Сартр, Луи Сеген, Марк Сен-Санс, Женевьева Серро, Клод Симон, Сине, Симона Синьоре, Робер Сипион, Рене де Солье, Рене Сорель, Клод Соте, Д. де ла Сушер, Жан Тьерселен, д-р Теодор Френкель, Андре Френо, д-р Рене Цанк, Жан Чарнецкий, Жан Шустер, Ив Эллуэ, Доминик Элюар, Шарль Этьен.

Мишель ФукоМысль извне

1. Я лгу, я говорю

Некогда одного утверждения, «я лгу», хватило, чтобы пошатнуть греческую истину. «Я говорю» подвергает испытанию всю современную литературу.

По правде говоря, это утверждения разной силы. Хорошо известно, что с доводом Эпименида можно справиться, если различить внутри хитро вобравшего само себя суждения два высказывания, одно из которых является предметом другого. Парадоксальная грамматическая конфигурация тщетно силится избежать (особенно будучи увязана в простой форме «я лгу») сей принципиальной двойственности: она не в состоянии ее устранить. Любое высказывание должно иметь более высокий «уровень» в сравнении с тем, что служит ему предметом. Что высказывание-объект возвращается к высказыванию, его называющему; что чистосердечие критянина в тот момент, когда он говорит, подорвано содержанием его утверждения; что он вполне может лгать, говоря о лжи, — все это не столько непреодолимые логические препятствия, сколько следствие простого факта: говорящий субъект и есть тот, о ком говорится.

Когда я напрямик заявляю: «я говорю», ни одна из этих опасностей мне не грозит; два утверждения, кроющиеся в одном высказывании («я говорю» и «я заявляю, что я говорю»), ни в коей мере друг друга не подрывают. Я пребываю под защитой, в неприступной крепости, где утверждение утверждается, в точности подстраиваясь под самого себя, не выходя ни за какие рамки, предотвращая любую опасность ошибки, поскольку я не заявляю ничего сверх факта, что говорю. Высказывание-объект и другое, о нем высказывающееся, сообщаются без препон и недомолвок не только со стороны речи, о которой собственно речь, но и со стороны артикулирующего эту речь субъекта. И, стало быть, верно, безоговорочно верно, что я говорю, когда заявляю, что говорю.

Но, может статься, не все так просто. Если формальная позиция утверждения «я говорю» не поднимает каких-либо свойственных именно ему проблем, его смысл, несмотря на кажущуюся прозрачность, открывает потенциально безграничное поле вопросов. В самом деле, «я говорю» ссылается на некий дискурс, который, поставляя ему предмет, готов послужить его носителем. Но этого дискурса еще нет; «я говорю» черпает свою самодостаточность только в отсутствие любого другого языка; дискурс, о котором я говорю, не существует до того, как быть высказанным во всей своей наготе в момент, когда я произношу «я говорю», и исчезает, стоит мне замолкнуть. Всякая возможность языка иссушается здесь переходностью, в которой он совершается. Его окружает пустыня. С какой предельной тонкостью, в какой особой, исключительной точке мог бы сосредоточиться язык, чтобы охватить себя в оголенной форме «я говорю»? Разве что как раз пустота, в которой разворачивается бессодержательная скудость этого «я говорю», является некоей абсолютной открытостью, допускающей бесконечное распространение языка, тогда как субъект — то самое «я», которое говорит, — дробится, рассыпается и рассеивается до полного исчезновения в этом голом пространстве. Если язык в самом деле умещается в одинокой самодостаточности «я говорю», ничто не в праве его ограничить — ни тот, к кому он обращается, ни истина того, чтό он гласит, ни значения или системы представления, которые он использует; словом, изречение и сообщение некоего смысла уступает место развертыванию языка в сыром виде, разворачиванию чисто внешнего; говорящий субъект уже не столько инициатор дискурса (тот, кто ведет его, в нем утверждает и судит, подчас сам представляется в нем в предназначенной для этого грамматической форме), сколько нечто несуществующее, в чьей пустоте бесперебойно продолжается нескончаемое излияние языка.

Принято полагать, что современную литературу характеризует удвоение, позволяющее ей обозначить саму себя; в этой самоотсылочности она-де находит средство и полностью уйти внутрь (высказывать впредь лишь самое себя), и проявляться мерцающим знаком своего далекого существования. На самом же деле событие, породившее то, что, строго говоря, понимается под «литературой», соотносится с уходом внутрь лишь на поверхностный взгляд; речь скорее идет о переходе «вовне»: язык уклоняется от дискурсивной формы бытия — то есть от династии репрезентации, — и литературная речь развивается исходя из самой себя, образуя сеть, каждая точка которой, отличная от других, отстоящая даже от самых близких, располагается по отношению к остальным в пространстве, их одновременно вмещающем и разделяющем. Литература — отнюдь не язык, приближающийся к себе вплоть до точки обжигающей явленности, это язык, отходящий от себя как можно дальше; и если в своем выходе «вне себя» он обнажает собственное бытие, этот внезапный проблеск вскрывает скорее зазор, нежели складку, скорее рассредоточение, нежели обращение знаков на самих себя. «Субъектом» литерату